- Хотите я расскажу вам о встрече с ней? Я познакомился с ней на волжском пароходе пять лет тому назад. То есть, как познакомился, - подошёл и заговорил. В первый раз я увидел её вечером. Она сидела на палубе и задумчиво глядела за борт на сверкающую поверхность Волги. Это была тонкая брюнетка с зеленовато-серыми глазами; впрочем, вечером её глаза казались чёрными. Она вся была в чёрном, и фиолетовая астра красиво выделялась на её матовых волосах. Я подошёл к ней и заговорил. Необъятная грусть её тёмных глаз влекла меня к ней, как магнит влечёт за собой железо, и я, если бы даже и захотел, едва ли смог противостоять этой стихийной силе. Да кроме того, во мне громко заговорил художник, уже увидавший в красках эту удивительную мелодию святой скорби. Помните ли вы мой этюд "Ангел Скорби", в чёрной блестящей ризе, с крыльями цвета фиолетовой астры, с святыми глазами, полными безнадёжной скорби? Это - она. Эта картина зародилась у меня тогда же, в вечер первого знакомства на пароходе. Помните ли вы другой мой этюд "Верю, Господи, помоги моему неверию"? Фигура этой исступлённой женщины, упавшей на колени перед распятьем в разорванном платье - это она! А помните, что писали об этой картине? Глаза этой женщины находили полными и мрака отчаяния и святости желаний. О! Да, во всех картинах, которые я написал за эти пять лет присутствует она, эта женщина, присутствует веяние её великой души, полной бесконечной и святой скорби! Как же я мог не полюбить её! Она создала мою славу, она выдвинула меня из ряда посредственностей. В ней черпал я мои вдохновенья и мои силы, в её глазах находил сюжеты, у её колен обдумывал замыслы. Критика писала: "Во всех картинах Панкратова, даже в его пейзажах разлито веянье такой необычайной и святой скорби, такой бесконечно нежной души"…
Панкратов в волнении замолк.
- О, - внезапно воскликнул он, - критика не знала, что я жалкий мазилка, а велика она, эта женщина, велика святая скорбь её глаз, одухотворившая мои картины!
- Где же я найду теперь её, - снова вскрикнул он в бесконечном унынии, - как могу найти её? Кто мне поможет в этом?
- О, как это мучительно! - добавил он со стоном.
И он замолк, бледный и потрясённый. Зимницкая слушала его, не шевелясь; её лицо казалось бледным от лунного света. Месяц поднимался выше и заливал теперь лица собеседников. Даже жёлтый песок аллей от его света казался зелёным. Контуры теней вырисовывались резче.
Панкратов продолжал:
- Через неделю после первой встречи мы любили друг друга. Я звал её Астрой, так как она не открыла мне своего имени. Смеясь, она говорила:
"Что имя - звук пустой!" Больше того, она взяла с меня слово, что я никогда не буду даже пытаться узнать о её имени, о подробностях её земного существования. "Зачем?" - говорила она, и я соглашался с ней. По её словам мы могли принадлежать друг другу только один месяц в году. Одиннадцать месяцев мы должны были жить в разлуке, не смея даже переписываться. К этому, как говорила она, её побуждали обстоятельства - "их же не прейдеши!" И я верил ей безусловно. Может быть у неё был муж, разбивать иллюзию которого у неё не хватало решимости; может быть у неё были любимые дети, - почём я знаю! Она сказала "нельзя", и я этому подчинялся.
Но один месяц в году был наш, и мы им пользовались. Мы зарабатывали его одиннадцатимесячными мученьями!
Мы выбрали для наших встреч один глухой приволжский городишко, которой скрашивала только Волга.
В окрестностях этого города на берегу Волги есть холм, а там среди ив зеленеет лужайка. Тут у милых колен я обдумывал все мои картины. Как-то я спросил её, любит ли она меня, и верна ли мне? Она с грустной улыбкой отвечала: "Месяц - наш!" Я понял её, и её ответ не причинил мне досады. Тот месяц, который был нашим, я был уверен в искренности её любви - иначе для чего бы она приезжала?
А многие ли из людей могут похвастаться такой уверенностью? И я был доволен судьбой. Этот месяц, подготовленный одиннадцатимесячными мечтами и разлукою, был нам бесконечно дорог и весь он уходил на любовь, на обдумыванье моих будущих картин, вдохновлённых святою скорбью её глаз. И я делился с нею этими замыслами на зеленой лужайке, среди ив, под тяжёлый шелест волжской волны. А те одиннадцать месяцев я проводил в работе и в мечтах о новом свидании. Конечно, я сказал ей моё имя, так как мои картины всё равно выдали бы меня головою.
Панкратов вздохнул.
- Во всю мою жизнь, - продолжал он, - я не встречал женщины с более чуткой и нежной душою. Милая, кроткая, изящная, искренняя, чуждая даже намёков на притворство, бессребреница, чистая во всех помышлениях, - она казалась мне каким-то выродком среди женщин!
- Так продолжалось три года, - снова заговорил Панкратов после минутной паузы. - О, какое это было полное счастье! Может быть, оно казалось мне ещё полнее от того, что я не знал всех подробностей её жизни, тех мелких подробностей, которые окружают каждого и способны разбить в прах какие угодно иллюзии. Она же казалась мне непорочным ангелом святой скорби, слетевшим в наш грешный мир, и я зарисовывал этого ангела как умел и как мог.
Панкратов замолчал снова, как бы задумавшись или прислушиваясь к неведомому голосу.
- Однако, - наконец, продолжал он, - в прошлом году она не приехала, и я целый месяц прослонялся в проклятом городишке один-одинёшенек, в смертельной тоске. Конечно, с первых же дней я не выдержал и, решившись изменить данному слову, я отправился в ту гостиницу, где она останавливалась обыкновенно. Я намеревался узнать о её имени. Но, увы! Никаких сведений я там не достал, так как та гостиница сгорела до основания, как только умеют гореть в провинции, а содержавшая её вдова часовых дел мастера выехала неизвестно куда. В новой же гостинице, возникшей на месте сгоревшей, ответить на мои вопросы не могли. В этом году я снова ездил туда, и снова её там не было!
Панкратов замолчал. Зимницкая соболезнующе глядела на его сутулившуюся фигуру. В саду стояла та же тишина. Порою из раскрытых окон дома внезапно вырывались полосы света, очевидно, ранее загораживаемого чьими-то фигурами, мгновенье - они мерцали у ног собеседников сверкающим клубком и снова затем гасли, как лопнувшая ракета. И тогда в саду по-прежнему оставалась лишь серебристая пыль лунного света. Чёрные надписи на зеленом песке аллей вырисовывались выпуклее.
Панкратов молчал.
- И у вас ничего не сохранилось на память об этой женщине? - внезапно спросила его Зимницкая.
Вместо ответа Панкратов вынул из кармана жилета часы. На их короткой цепочке покачивался крупный эмалевый брелок, изображавший астру.
- Маленькая карточка в этом медальоне, - устало проговорил он, - и только!
Зимницкая приняла из его рук медальон. Она раскрыла его и долго со вниманием разглядывала замкнутое в нем изображение. И вдруг она вскрикнула и с жестом, полным брезгливости, кинула медальон в колени художника. Затем она быстро приподнялась со скамьи и пошла от него, как от прокажённого. Панкратов, бледный и ошеломлённый, спрятав часы, направился вслед за её быстро мелькавшей фигурой, от которой всё ещё веяло выражением брезгливости. Безмолвно он как будто просил её остановиться, но она уходила, мелькая в свете месяца.
Ступени балкона заскрипели под её поспешными шагами. И вдруг она остановилась и повернула к художнику своё искажённое брезгливой гримасой лицо, всё залитое той прозрачной зеленовато-серебряной жидкостью, которую проливал месяц. Панкратов глядел на неё, затаив дыхание.
- Знаете ли вы кто ваше божество, ваш непорочный ангел святой скорби? - заговорила она злобным и вульгарным голосом, вся перегнувшись к художнику в гневной и презрительной позе.
- Ффи! - вскрикнула она. - Это известная московская кокотка. В апреле прошлого года я видела её в Монако. Она бешено играла в рулетку, спустила всё своё состояние, заработанное её подлым ремеслом, и отравилась серной кислотой… от жадности!
И она исчезла в ярко освещённых дверях балкона. А Панкратов пошёл вон из сада, как старик, припадая на трость.
Горькая правда
Когда Надежда Павловна подъезжает к своей усадьбе, кругом воцаряется египетская тьма, и вся равнина, на которой брошена усадьба, превращается в чернильную кляксу.
Двое суток тому назад Надежде Павловне пришла в голову идея заглянуть в своё именье и кстати обревизовать управляющего, приглашённого ею заглазно два года тому назад. Ревизию свою ей хотелось произвести внезапно, и потому телеграммы о своём прибытии она не давала, намереваясь прожить сутки или двое не в своём деревенском доме, как это она делала обыкновенно, а во флигеле управляющего.
И вот она едет на ревизию.
Между тем, пока ямские кони везут её среди чернильной кляксы к освещённым окнам флигеля, Надежду Павловну вновь осеняет идея: назваться вымышленным именем и рассказать целую историю, будто она едет туда-то, боится волков и просит о ночлеге. Таким образом она превесело проведёт целый вечер, а утром откроет своё инкогнито. Эта мысль наполняет её таким весельем, что она готова хлопать в ладоши.