В поле было чисто и пустынно. Из ярушки, что по левую руку, наносило палым дубовым листом, прелью, осклизлыми, помороженными грибами… Резко пахнул кофе из термоса, заглушив все прежние запахи, перенес на минуту в дальние теплые страны, но, смешавшись с духом увядающей жизни, растворился в нем, собой его усилив. Тучи громоздились низко и густо, одна над другой, и оттуда, из-под них, тянуло пронзительным, неровным ветром, и казалось, - ветер этот выжимается порциями из туч, как сок из сизой виноградной грозди; он приносил то сладкую горечь далекого сырого костра, то леденцово-терпкую свежесть мокрого снега, то теплое дыхание обнаженного чернозема. Обочь дороги стояли матерые травы, - камышеватые, они тоненько пели сухими, в трубочку свернутыми мечиками листьев бесконечную песню; багрово-красный конский щавель с осыпавшейся метелкой ссутулился, озябнув, и похож был на старика - не хватало только валенок…
Андрюшка ел, посапывая, и молчал. Он ни разу за восьмилетнюю жизнь свою не был тут, на моей родине, - что он думает?.. Я ждал, когда же сын спросит что-нибудь, - он не мог не спросить, - но Андрюшка молчал, ел много и жадно, проголодавшись за дорогу, я радовался его мужскому аппетиту - и ждал… Пообедав, снова тронулись в путь; и опять я ждал, а сын по-прежнему молчал, лишь крутил головой.
- Пап, а в этом пруду рыба есть? - неожиданно, когда я уже потерял надежду, спросил он, и от его голоса, потревоженные, взлетели утки. Они поднялись из-под прозрачно-розовых кустов краснотала, нависших над мерцающей водой, то лиловой, то аспидно-черной, с плавающими на ней багровыми, коричневыми, или уже темно-синюшными листьями.
- О, какие жирные! А в Боровом заказнике, куда Пал Палыч брал меня на охоту…
Сын смутился, не договорив. Павел Павлович - ему отчим, уже три года - новый муж моей бывшей жены. Он директор нефтебазы, кряжистый, с отличным здоровьем в свои пятьдесят, балагур и либерал, со всеми на "ты", короче - "современный деловой мужик, умеющий жить".
- Он брал тебя на охоту?
- Да. Ты знаешь, пап, он мне из ружья давал стрельнуть… и порулить на своей "Волге"… - захлебываясь, сообщает Андрюшка и опять останавливается; я поспешно отворачиваюсь: сын, верно, встретил мой взгляд…
- Вы с ним и в цирк ходили?
- Ходили. Я не хотел… Говорю, чего я там не видел, был два раза, а мать - иди, а то лыжи не куплю.
- Что ж там видели?
- Да-а… Собаки в футбол играли… То же самое, что с тобой… и по телевизору такое каждый день показывают.
- Я куплю тебе лыжи…
Сорвался откуда-то порыв ветра, подняв, закрутил тяжелые мертвые листья, пригнул к земле седой чакан, сморщил чистое лицо пруда; вместе с ветром прилетела бело-черная крачка, скользнула над потускневшей водой, над нами сделала круг, и тревожно, резким голосом, сказала о своей печали…
- А ты не считал, сколько лет Пал Палычу, даже с его директорской зарплатой, пришлось не есть, не пить, не одеваться, чтоб купить "Волгу"? Ты думал когда-нибудь над тем, откуда берутся у вас на столе балыки, когда в магазине их нет?..
- Думал, - отвечает сын, потупившись; и вдруг еле слышно говорит: - А кто этот дед Андрей, к которому мы идем? Расскажи про него…
* * *
Было Вербное. Бабка Оля блинов напекла, сложила их на столе в стопку; поставила две чашки: одну со сметаной, другую с топленым коровьим маслом.
День выдался солнечный - впервые за долгое время. От воды, что стояла в ведрах у печи, на лавке, плясали по потолку ясные блики, из сенец, - когда бабка зачем-либо выходила - несло оттаявшей горьковатой пылью, сырое дерево кислило спиртом; телок тогда, привязанный у самых дверей, рвался за бабкой следом, натягивал узловатую веревку, досадливо, норовисто мычал; Ванюшка тоже подбегал к порогу, ловил, трепеща ноздрями, волнующие запахи, переступал с ноги на ногу на сыром глиняном полу. Бабка всякий раз прогоняла его.
- Застудишься! Уходи! И что ему на печи не сидится?.. Поигрался бы чем… Радиву послухал…
- Надоело! И есть хочу… Дай блин!
- Вот я тя счас накормлю!.. Неслух! Отец придет - все расскажу, какой ты…
- А я все равно уйду на двор!
- Я те уйду! Вот возьму хворостину…
Ванюшка, может быть, еще поругался бы от скуки с бабкой, но тут по радио запела Русланова; он замер, потом вскочил на лавку и приник ухом к черному лопуху.
Ох, валенки, д’валенки,
Ох, д’не подшиты, стареньки…
И вот отец заходит в хату… Следом - дед Максим семенит. Вошел отец - и показалось Ванюшке, что на дворе сиверко поднялся; глядь в окно: нет, все по-прежнему: снег прямо плывет, на погребе уже земля зачернела, от игреневого мерина, на котором приехал отец, пар клубится, и галки по его светло-рыжей спине скачут, шерсть дергают.
- Мария где? - с порога спрашивает отец про мать.
- В Краснолипье ушла, - отвечает бабка, - к сестре. Блинков понесла… У них, слышно, почти голод.
А певица заливается:
По морозу босиком
К милому ходила…
- Выключи! - говорит отец.
- Да нехай играет, - сказал дед Максим и, тронув за рукав, повел его к столу. Только они сели за стол, Ванюшка скок к деду на колени - и ну блины метать.
- Силен! Силен! - усмехается дед Ванюшке, а тот и не слышит - в кои-то веки на столе такая вкуснотища.
А отец клевнул раз, клевнул другой, - свернул цигарку и давай дымить.
- Ванюшку берегите… если что… - говорит вдруг, а сам под ноги глядит и воняет табачищем.
- Да ну!.. Что ты, Андрюх?.. - испуганно забормотал дед. - Авось обойдется… Там тоже люди, поймут. Кто ж знал, что он завалится… А в случае чего - корову продадим, она у нас гладкая, с руками оторвут, у бабки холсты есть… Покроем убыток, не боись.
- Да разве в этом дело! - вздохнул отец, сворачивая узловатыми пальцами новую цигарку.
Концерт по радио кончился, и послышался голос Левитана, передающего последнюю сводку Совинформбюро; бабка подвернула громкости, и металлический голос диктора заполнил всю хату - тоненько задребезжало лопнутое стекло, замазанное по трещине мылом.
- Несмотря на нечеловеческие лишения, голод, мороз, защитники Ленинграда - бойцы доблестной Красной Армии и рабочий класс города Ленина - выстояли, выдержали суровую зиму в железном кольце блокады и не пустили фашистов в колыбель революции…
Отец хлопнул ладонью по столу. Ванюшка испуганно замер с куском блина во рту…
- Люди там небось кошек-собак поели, а мы - блины трескаем… - и вскочил, и заметался; потом вдруг остановился, постоял, вперившись взглядом куда-то в угол, где висели в крашеной рамке фотографии: пожелтевшие - с дедом и бабкой, свежие, на которых был снят причесанный Ванюшка, они с матерью в свадебных нарядах, махнул рукой: - A-а, что теперь… Завтра воздадут… И поделом!
- Ничего… ничего, сынок, - забормотал дед. - Бог даст обойдется. Ты старый председатель, в райкоме тебя ценят… Корову продадим… А коль уж… так дальше фронта не пошлют.
- Да не в этом дело, тятя! Эх, как ты не понимаешь!..
Он опять присел к столу, посадил Ванюшку к себе на колени, взъерошил ему вихры, зарылся в них губами…
- Ничего, - бормотал дед, - бог даст… Корову продадим…
Отец поднялся, быстро, порывистыми движениями, оделся, на ходу буркнув: "Мерина на конюшню отгоню…", вышел из хаты. Ванюшка, пока бабка хлопотала возле стола, стащил у нее свои сапоги, выскочил следом… О, что творилось на дворе! Пахло мокрой преющей соломой, сенной трухой от обдерганного, похожего на гриб, стожка, усталой потной лошадью, из погреба, сквозь раскрытое творило, - проросшей свеклой. Отец, ткнув кулаком мерина в живот, чтоб он подобрал его, подтянул подпругу, взнуздал, с лязгом вложив меж стертых зубов удила с засохшей бурой пеной на них. Бабка вынесла помои.
- О, лихоимец, уже выскочил!
- Нехай побегает… - заступился отец и непривычно ласково посмотрел на сробевшего Ванюшку: - Небось не заболеет.
Бабка плеснула помои, из-под плетня тут же кинулись две собаки, - рыча друг на друга, стали хватать картофельные очистки, случайно, видимо, брошенные бабкой не в то ведро.
- Вишь, что деется… Рази собачья это еда?
- Война… - глухо произнес отец, вновь закуривая.
На почернелую от дождей, горбатую верею над воротами опустился вдруг бесшумный сыч. Повращал своими круглыми, похожими на тусклые пуговицы, слепыми глазами и три раза подряд кгякнул.
- Кыш, анчихрист! Кыш! - кинулась к нему бабка, размахивая руками. Сыч снялся, черным призраком мягко заскользил над крышами, и на лету исторг в четвертый раз - гулко и раскатисто - кгя-а!
- Ох, Андрюха, сынок, не к добру!.. Вишь, сыч-то…
Отец криво усмехнулся, затоптал в раскисший снег окурок, произнес:
- Ему все одно где-нибудь садиться надо было… А ты, мать, хватит… Не пугай ребенка.
И было в его голосе что-то жесткое, даже злое, не отцовское…