Пузик отвел руку адвоката, поднял упавшую портянку и положил ее на стол.
- Кушайте на здоровье! - И усмехнулся одними глазами, губами не смог - прыгали они и не слушались - и вышел: Пузик, у кого тройная тяжесть и тройной крест.
От крыльца к опушке уходило поле, серое, мертвое, с сухими буграми, петух за плетнем кукурекал хрипло и лениво. Плыл туман рассветный от Днестра, и не потому ли безмерно далеким показался лес, зыбко-недоступным - Пузику, бородавке его, которая при штабс-капитанской портянке один раз, впервые, не пожелала свисать, а задралась кверху.
А в обед Повидло привел перевозчика - и снова поникла она: перевозчик запрашивал дорого. Пузик ошибся в расчетах, керенки за эти дни подешевели, перевозчик требовал романовских, а уговорам не поддавался; плохим дипломатом оказался Пузик - это Мильхикеру легко сговариваться с афганистанцами или индусами.
- За всю вашу компанию уступлю тройку, - подобрел перевозчик.
- Этот не наш, - отчеканил капитан, указав на Пузика, чтоб явственно было. - Сколько за двоих?
Присяжный поверенный отвернулся, перевозчик хлюпал носом и мусолил, пересчитывая романовские сотни: мелькали Екатерины. Пузик внезапно разомлевшей спиной прислонился к печи, а печь, хоть и широкогрудая, не поддерживала и все пыталась отодвинуться, - отодвинуться, пошатнуться и упасть.
Лесом шли так: впереди перевозчик, за ним Вересов, последним штабс-капитан в высокой зимней шапке, - куда шапка, туда и обезумевший взгляд Пузика.
А когда, вдруг подпрыгнув на кочке, исчезла она за трехобхватным дубом, Пузик рванулся, а рванувшись, все уяснил себе: и как, за прикрытием таясь, все вперед и вперед идти, и как ступню ставить, чтоб валежник не хрустнул, чтоб ветка не щелкнула, и как обманом, великим обманом напоследок вцепиться в единственную дорожку.
"Как ваша фамилия - Животик?"
Так и было: рванулся…
"Голта наша - жиды ваши. Жарь. У-у-ух!"
Так и произошло: рванулся - и минутой обернулся двухчасовой лесной путь, и кровь послушно застыла, и колени стойко подчинились. И только когда на блеклой стали реки зачернела лодка, и лодку толкнул перевозчик, а штабс-капитан и Вересов плюхнулись туда, - понял, что тропинка подвела, а его, пузиковому обману, грош цена.
Но ведь было так: рванулся - и дорвался, один берег кинул, чтоб другого достичь, - нельзя же без берега.
- Ой! Ой! - И, еще осязая дно речное, ухватился Пузик за борт лодки, Пузик по горло в воде, а сентябрьские струи резали и кромсали грудь, но нельзя же без берега.
- Куды, куды, стерва? - шипел перевозчик, ошалело забегавшими глазами щупая румынский берег, но все же весла придержал.
Присяжный поверенный поднялся и протянул руки, лодка качнулась.
- Идиот! - рявкнул штабс-капитан. - Сядьте. Утонем. - А перевозчика увесисто огрел по спине. - Вперед, сукин сын!
Лодка клюнула носом, точно утка, дернулась, виляя кормой, опять клюнула и понеслась - и полетел Пузик за ускользающим дном, быстро, быстро, будто наотмашь швырнули его с избяного порога в погреб - в тьму, навеки.
…Должна же придвинуться Земля обетованная под древним и своим, по праву, небом!..
Как облака небесные побежали и сомкнулись речные волны…
Вечер, ночь, другое утро - и опять от Днестра потянуло рассветным туманом, и снова Гранька, жена Повидлы, постучала шваброй о пол, чтоб вылезали из погреба новые беглецы.
Москва, апрель 1922.
Мимоходом

Еще в июне в отряде было человек триста, тачанок десятка два - обоз, честь-честью, с обозными.
Гаврюха за интенданта, зарубки делал, вроде приходо-расходной ведомости, сколько гимнастерок и штанов увезено с красноармейского склада под Голтой, сколько чаю, бумазеи, хрому и прочего добра бог послал на разъезде двадцатой версты, когда на разобранных рельсах окоченел поезд, передние вагоны кувырком по косогору, а уцелевшие мешочники наутек в лес, и сколько ботинок, сапог да пальто с покойников под обломками.
И максимычи были - пять штук.
Еще к концу июля прибыл гонец от атамана Мурылы, от правобережного, с нижайшей просьбой Днепр перемахнуть, людишек в одно соединить, и не так, чтоб в подчинение, а на правах равных: команда по очереди и дележ пополам.
И Myрыле отвечал Алексей Ушастый, трех сотен начальник и командир над пятью пулеметами (был еще другой Алексей, под Вознесенском, Безухий, кого поймали в прошлом году, обезушили и расстреляли, а оказалось: не достреляли, уполз с красными пулями и выжил):
"Не хочу, потому что я сам по себе, а у меня не людишки, а партизанские революционеры за волю и землю для российского народа против комиссаров и жидов по тайному и равному голосованию, а ты, сукина сволочь, деревни палишь и на карачках в гетманы ползешь. Долой гетманов, офицеров и всякую власть. Ура!"
Диктовал Ушастый, а писал Симеон, из конотопских семинаристов, углем из костра потухшего по сосновой доске; доску обстругал Гаврюха…
Гонец доску взял, под рубаху сунул и ускакал, молча, как молча привез письмецо с сургучной печатью и шнурком.
Потом, когда к югу повернули и возле речушки на ночь расположились, Симеон подполз к Ушастому, под кусты.
- Почему ты Мурыле сам не написал, а мне велел?
- Неграмотный я, - нехотя сказал Ушастый и зевнул. - Спи уж, поповна.
- Неграмотный? А у кого записная книжка за голенищем? С карандашиком… А намедни кто в ней все чиркал да чиркал?
Вскочил Ушастый…
Утром двинулись, верст пять отъехали, и схватился Гаврюха: нет поповича - погнал двух в поиски, атамана не спросясь, за что и наказан был Ушастым: в строй отправлен на неделю.
А двое к вечеру нагнали и сапоги Симеона привезли, утопленника.
Ночью Ушастый из-за голенища вытащил записную книжку, исписанную мелким-мелким бисерным почерком, за пазуху спрятал и усмехнулся: не лезь, Симеон, конотопский семинарист, куда не надо.
В книжке прибавилось:
"Любопытно, до какой степени хладнокровия я дойду? Надолго ли я запомню кусты, речку сонную и пальцы скрюченные?"
К сентябрю от трехсот осталось десятка полтора, пулеметы побросали, когда от курсантов росным утром врассыпную кинулись - обильно напирали курсанты, ночью промоинами обойдя, - немотная ночь и не шелохнулась, когда по мураве поползли красные звездочки, сеть сплетая.
И тачанкам - обозу воинскому - конец пришел: интендант Гаврюха на сосне болтался, высунутым языком иглы лизал.
В комок собранный отряд, в грязи вывалянный, катился к румынской границе.
Боцала единственная уцелевшая лошадь - Ушастый крепко в седле сидел, а лицо как перчатка замшевая: скулы обтянуты, лоб, губа к губе притянута, и все серое - щеки, глаза, и за пазухой книжка в переплете сером.
К румынской границе - для пятнадцати отдых, водка румынская, девки бессарабские, лепешки кукурузные, а для шестнадцатого только действие третье (первое в Москве!) - харчевня на Днестре, русский офицер в штатском: "Здорово вас потрепали. Ничего, отыграемся", купе в скором на Кишинев, вместе с офицером, отель, салфетки, белье тонкое - после вшей! - чтоб потом опять назад, по степям новороссийским, к грязи, к тачанкам, к перелогам, к ночевкам в лесу, к визгу пуль, к дыму, к крови.
К концу недели уткнулись в железнодорожную насыпь и вдоль пошли; десять верст отмахали - восемь железнодорожных будок обчистили, но маловато: только лук, хлеба немного да крупы ячневой. Ночью деревню обогнули, в овраге притаились: Ушастый разрешил побаловаться, на избы налететь, но с уговором - не убивать и баб не трогать.
Поутру, деревню подпалив, уходил отряд.
Ушастый, стремена напружинив, ждал, пока последний из отряда в лесу скроется, глядел на дым, на снопы огненные и по передней луке пальцами барабанил.
А за лесом, копоть покинув, трескотню крыш, вой бабий и стон мужицкий, повстречали всадника: бугор в поле, а на бугре всадник.
Пятнадцать винтовок одним звяком к плечу, Ушастый коня пришпорил, а с бугра крик:
- Стой! Стой!
И спешился всадник, винтовку на спину перекинул и, руки подняв, к Ушастому.
Окружили: пятнадцать бородачей - все обросли, все в коросте - хриплыми голосами наперебой: "Эй… эй!" - пятнадцать глоток, пятнадцать бородачей, а посередине, в кругу, мальчик, юноша - безусый, голубоглазый, а в глазах голубых ни страха, ни испуга, ровен взгляд.
А из-под козырька старой казачьей фуражки, выцветшей, каштановая прядь по лбу - кудрявая, в крупных завитках.
- Чей?
- Миловановский.
- Врешь!
По мальчишескому лицу смешок пробежал:
- Спроси Милованова.
- А где он?
- За Брозняками. Семь верст отсюда.
Бородачи расцвели: Милованов близко, еда близко, водка, лошадей дадут.
Гонец не обманул: привел к Милованову.
Хотя водкой не угостили, но лошадей дали: у Милованова на поводу табун целый, лишний.
И Ушастый весь вечер с Миловановым шептался, у костра - коньяк пили - командиры! - какими-то бумажками на свету обменивались.
А в провожатые, чтоб с дороги не сбиться и напрямик к Днестру попасть, дал Милованов юнца.
- Дошлый! Золотой паренек!
- Кто он? - спрашивал Ушастый и тяжелым сапогом по углям бил - искры летели, вспыхивали и гасли в темноте.
- А кто знает. Пристал в прошлом годе - и ладно. Парень веселый, хороший парень. Запевало наш. Дай пулемет - с пулеметом справится. Поставь над сотней - сотню поведет.