Андрей Соболь - Человек за бортом стр 17.

Шрифт
Фон

V

А на следующий день, 30 октября, салон-вагон повез председателя военно-революционного комитета Н-ской армии в штаб фронта.

Высокое зеркало по-прежнему невозмутимо и спокойно отразило фигуру нового хозяина - приземистую, крепко сколоченную, и каштановую прядь волос из-под папахи, вбок надетой, и наган без кобуры за поясом, и гимнастерку на выпуклой груди, и вздернутые брови над смышлеными, молодыми и слегка лукавыми глазками.

Но так как зеркало было надтреснуто крест-накрест - от сильного удара, после того как убили комиссара, и солдаты ринулись в вагон, - то и отражение получилось неверное, словно на несколько частей расколотое.

Коктебель, 1919 - Одесса, 1920–1921.

Погреб

По железным дорогам, по тюрьмам, по казармам, по вокзалам, в лесах за мшистыми пнями, в хвостах у раздаточных пунктов, на базарах в ожидании облавы, по всей земле российской, по всем бывшим и не бывшим городам, при всех зеленых, белых и красных, в жару и слякоть, в белопенную вьюгу и оттепель человеческое тело научилось сжиматься и сокращаться: в теплушке лежали как поленья - штангами.

Лежали чуть ли не в три ряда, валетами - своя голова меж чужих ног, своими ногами оплел чью-то голову.

Сперва барахтались, швырялись мешками, дубасили друг друга по спинам, к стенкам придавливали, а потом притихли: вечер надвинулся, темень обволокла, единственная - барская - свеча спертого воздуха не выдержала, задохнулась, спички гасли. Плакала девушка-беженка, - тихонечко, боясь слово молвить: костлявая рука под юбкой шарила, мерзкая рука, невидимая - сотни, сотни рук снизу, с боков.

И в первую же ночь за Одессой придушили в темноте ребеночка солдатским сундучком, старорежимным, обитым зелеными жестяными полосками.

А поутру на остановке понатужились (человеческое тело умеет сокращаться), еще больше сжались, еще тесней сдвинулись и выудили из недр мертвого и мать его, простоволосую черниговку, как будто живую - из угла к двери передавали, по рукам: сначала трупик, за ним мать, а за матерью корзинку.

И, выкинув, понесся поезд дальше.

В поезде теплушка № 233521, а в теплушке с мешочниками, с солдатами три беглеца - три человеческие развороченные души, пожелавшие отдыха и спокойствия по ту сторону России, там, где поезда отходят по звонкам и где за вошь, говорят, ученые исследователи деньги платят.

Три человека, один другого не знавшие: штабс-капитан Синелюк никогда не слыхал о присяжном поверенном Вересове, а Давид Пузик не подозревал, что лежащие рядом - белокурый, поджарый, в пиджаке с бахромками и широкоплечий очкастый брюнет в гимнастерке - вместе с ним побредут, крадучись лесом, к Днестру.

Штабс-капитан пешком прорезал всю Россию вдоль и поперек: от Уфы к Царицыну и от стен царицынских, заалевших над трехцветным флагом, назад, назад, в сумбурной толчее, мимо брошенных обозов, в океане шинелей, большаком, полями, рощами, степями - назад, назад, вплоть до немецких колоний Новороссии.

И смертельно устал штабс-капитан Синелюк от чужих паспортов, от бесконечных фамилий, с Иванова до Чавчавадзе, и регистрации.

Присяжный поверенный полтора года вьюном вертелся при каждом стуке в дверь, прятал под половицей кольца, золотые часы, письма Милюкова за время своего председательствования в губернском кадетском комитете, и в Париж потянуло: не то к Милюкову за правдой, не то прочь от обысков.

А Давид Пузик с Милюковым не переписывался, Царицына не брал и не отдавал, но нес на себе три креста, тройную тяжесть: был он евреем, торчала у него на носу катастрофическая бородавка с хвостом до губы, и была фамилия, - за первое били, над вторым издевались, от третьего житья не стало.

От весны до осени метался Пузик по городкам; солнце вставало - вставал Пузик и покидал Голту: подходили зеленые, в лесу ландыши цвели, и в Голте заколачивали ставни, матери хватали детей, старики брели наугад. Солнце исходило в пламени на зените - Пузик огородами, пашнями пробирался к станции: атаманша Маруся подкрадывалась к подушкам, к синагогальным подсвечникам. Солнце закатывалось - Пузик удирал из Вознесенска: на тачанках, с грохотом и гиком вваливались ангеловцы.

Сколько ночей может не спать человек? Спят поля, небо спит в вышине, звезды - и те дремлют, а Пузик не спит: надо каждую минуту оглядываться, надо каждый миг настороженно прислушиваться, ловить то стук копыт, то пьяную песню, надо, надо…

И Пузику ясно, что нужна ему Палестина, что нужен ему кедр Ливанский, прислониться к нему, вытянуть одеревенелые ноги и, взглянув на небо, еврейское, заснуть у гробницы Рахили-праматери детским благостным сном: будь благословен господь бог, посылающий покой усталым глазам…

И бородавка тоже: кажется, есть махновцы, есть женщины-атаманы, атаманы - волостные писаря, лезут из лесной гущи беглые прапорщики - охотники за черепами, - можно ведь о бородавке забыть, о той самой, про которую много лет назад Яков Мильхикер, фармацевт, острослов и корреспондент "Биржевки", молвил: "Комета в кругу исчисленных светил". "Биржевки" давно уже нет. Мильхикер где-то на востоке, не то в Афганистане, не то в Индии, занят дипломатической работой, а комета осталась, и хвост ее остался - у Пузика нет дипломатических способностей, Пузику нужна еврейская колония, рядом с арабскими шалашами.

И фамилия тоже: в полиции при обмене паспорта спрашивали: "Как ваша фамилия? Животик?"

И снова: кажется, всех евреев бьют, бьют Менделевичей, как и Гольдбергов, и батьке Данильчику все равно, в кого штык всаживать - в Бриллианта, в человека с такой громкой фамилией, или в самого что ни на есть завалящего Янкелевича - и все-таки: Пузик, Пузик, Пузик - и хохот.

Должна же найтись земля, где будет простое и гордое: Давид бен-Симон - древнее, по праву, имя, под древним и своим, по праву, небом.

Трое выкарабкались из теплушки, побарабанив по чужим плечам, по чужим головам, втроем остались на перроне крохотной немощной станции и, сначала разойдясь - один влево свернул, другой напрямик пошел, а третий засеменил с хитрецой, с мешком, будто для обмена из города в деревню, - сошлись потом в избе Корнея Повидлы, поодаль от скученных хат, на отшибе.

У Корнея как бы явочная квартира: торг шел с контрабандистами, кто за сколько на румынский берег доставит, погреб имелся, где беглецы прятались при условном сигнале и сидели прибитыми, пока жена Корнея не стучала о пол шваброй, и брал Корней куртажные честно, известный божеский процент, - и близко лес, и ведет, ведет путаными тропками к новому берегу для новой жизни.

У Повидлы Вересов подошел к штабс-капитану:

- Позвольте на два слова. - И до вечера шептался с Синелюком: потом ужинали сообща, провиант соединив в одно; Пузик на край скамьи присел - человеческое тело научилось занимать малое место, а скамья длинная и широкая: так бы вытянуться и лечь, но штабс-капитан глаза скашивал и свертков не отодвигал.

Ночью пришлось всем убраться в погреб.

Пузик долго ногой нащупывал первую ступеньку, штабс-капитан толкнул его и прикрикнул:

- Да полезай!

И в погребе, во тьме кромешной, сказал громко и раздраженно:

- Никуда от жидов не уйти. - Повернулся и в стенку лбом угодил. - Ох… Сволочь… Всюду лезет.

А присяжный поверенный из другого угла сказал шепотом:

- Не надо, голубчик. Довольно этой национальной розни. В такую минуту надо стать выше… В погребе… Вы только подумайте!.. - И тут же решил, что в первом своем докладе в Париже он назовет Россию огромным погребом, уничтожающим все грани, - погребом, где крестная мука во мраке объединяет всех, уравнивает и очеловечивает.

- Оставьте! - ответил капитан с ударением на "о" и в это ударение всю свою неистовую злобу, как гвоздь в стену, вколотил. - Из-за них я овшивел. Где мой полк, где мой несессер? И где вся Россия? Ничего нет. Оставьте!

Пузик положил голову на земь, влажную, словно в лесу под кустами. И, как месяц тому назад, при грохоте тачанок желто-жупанников, обветренных, очумевших от крови, водки и женской плоти, заткнул уши.

Вересов закурил; чиркнув, спичка вырезала из темноты ничком лежащую скрючившуюся фигурку Пузика, вырезала-показала и снова слила с темными расплывшимися краями.

- И ему невкусно, - меланхолически протянул присяжный поверенный и огненным кружочком повел в сторону Пузика.

- Оставьте!

Капитан остервенело чесался и устраивался на ночь; присяжный поверенный думал о том, как он, Вересов, всепрощающе-великодушен, и видел себя в кафе Риш; Пузик твердил себе: "Спать… спать…" и не отнимал больших пальцев от ушных скважин.

Близко, близко лес - и лес ведет, поведет, уведет убегающими тропинками к новой жизни…

"Ваша фамилия Животик?" - Пузик отчаянно метнулся в сторону, слепо…

- Вставайте! - будил его присяжный поверенный: наверху стучали шваброй.

Светало, своими неведомыми путями, тайными прорехами просачивались в погреб белесоватые тени, штабс-капитан крестил рот и тут же отплевывался.

А полезли вверх - опять штабс-капитану мешал Пузик.

- Вот народец!

В избе, переобуваясь, морщась от грязных, в кровяных пятнах, портянок, говорил штабс-капитан Пузику, битому столько же раз, сколько он сам, очкастый, был бит от Екатеринодара до Орла:

- Сидели бы в России. Теперь она ваша. Не Россия, а Жидовия. Вот ваш… главнокомандующий… Почему бы вам не стать инспектором кавалерии. Ну-с, почему? Не хотите? Не нравится? Маловато? Маловато? - уже трясся штабс-капитан и замахнулся корнеобразным смуглым кулаком, потной портянкой. - Нате-с, нюхайте, чем наградили нас…

Слетели очки; присяжный поверенный толкал Пузика к двери: "На минутку, ради бога, на минутку, уйдите", штабс-капитан на четвереньках шарил по полу.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке