На рассвете распрощались с миловановскими и тотчас же рысью взяли: тянуло холодком, первая изморозь белым порошкам посыпала кончики трав.
Паренек голубоглазый дремал, в седле покачиваясь, сонно сказал:
- Влево, по тропке. - И набок пригнулся; под фуражкой розовело маленькое ухо.
А когда обогрело, паренек запел; пел тонко, приятно, бородачи слушали, Ушастый подсвистывал сквозь зубы, - знакомая песнь, ох, знакомая!
Соловьем залетным юность пролетела.
Расстилалась степь, на горизонте дымило - к Одессе, к синему морю мчался поезд.
В полдень по дороге попалась рощица, темным пятном мелькнула по серой равнине. Ушастый сказал, что можно привалить, велел порядок блюсти, а сам спать завалился, пока похлебка поспеет.
А на привале, когда по роще рассыпались за ягодами да за грибами, бородачи на той стороне наткнулись мимоходом на повозку; в повозке дед старый, девушка с ним, а лошадь пегая на свободе траву щиплет. Деда мигом по рукам по ногам и кляп в рот, а девушку поволокли: по чину и по дисциплине сперва атаману. Ушастый выругался и молвил, что не нужна ему девка.
Девушка лежала на земле; стиснув зубы, хрипела; бородачи стояли кругом.
- Жеребий кидать, - сказал Мотька с серьгой и загоготал; серьга запрыгала. - Кому перво-наперво.
- Пятнадцать душ… - раздумчиво проговорил тот, кто первый повозку увидал. Патлатый, густо волосами поросший. - Выдержит? - И носом шмыгнул.
- Сорок и то! - рванулся Мотька и шапку с себя снял. - Хлопцы… Кто шапку закинет… дальче - тому девка для почина. Моя шапка - моя девка. - И кинул.
Полетела вторая, за ней третья, пятая шапка…
Ушастый тряхнул головой и привстал: вытянул шею, следя, куда шапки ложатся, брови сдвинулись - внимательно следил.
- А я? - близко звякнул молодой голос - и оборвался.
Расталкивая передних, влетел в круг паренек голубоглазый, а уж глаза не голубели - темными были: темнее рощи, темнее фуражки его.
И - только Ушастый заметил - побелели губы, да завиток мокрый прилип ко лбу.
- Кидай! - гаркнул Мотька.
И боком, вкось брошенным кружком, засвистев, полетела фуражка.
Теснясь, отходили бородачи; на руки взяв девушку, голубоглазый шел к рощице, шел и сгибался: тяжела ноша.
- Не волынь! - кричал Мотька вдогонку и следом шел. - Мой нумер, моя очередь… Го!
Очередные переминались с ноги на ногу. Ушастый снова лег - грело солнце, хорошо то спину подставить, то грудь - и Ушастый первый же вскочил, первый стал коня ловить, когда вдруг завопил Мотька, из рощи выбегая:
- Утекает!.. Утекает!.. Братцы! Братцы!..
И наперерез справа кинулся Ушастый - рощу огибая, мчался по степи, на коне чужом, голубоглазый, золотой паренек, и по ветру трепалась синяя юбка, поперек коня.
- Ге-ей… Сто-о-ой!..
Конь уходил… Слева, дугу описывая, неслись Мотька и Патлатый.
Мотька вскинул винтовку…
Когда уж седлали коней, чтоб привал покинуть, и уж с паренька были сняты сапоги и гимнастерка, и Мотька сапоги примерял, а девушка на валежнике не дышала под синей юбкой, накинутой на лицо, последним, пятнадцатым, подошел к Алексею Патлатый и сказал угрюмо, точно из лесной чащобы медведь дохнул:
- Девка.
- Ну…
- Что "ну"? Паренек-то - девка. Гимнастерку потянули, а глядь… - И повел к убитому.
Подвернув ногу, лежал паренек, покрытый шинелью до подбородка, кудрилась каштановая прядь - золотой паренек, на траве отдыхает, вот-вот полуоткрытые губы запоют тонко и приятно:
Соловьем залетным…
Ох, знакомая песня, знакомая!..
Патлатый нагнулся, поднял шинель - и под нею увидел Ушастый край рубашки тонкой, с прошивкой, и грудь - маленькую, упругую, девичью, мертвую.
Долго стоял Ушастый, а лицо, - как перчатка замшевая - все серым затянуло. И за пазухой книжка серая - и внесла в нее попозже тугожильная рука, но почерком мелким, бисерным:
"Батистовая рубашка… Голову отдаю, что не краденая, своя, а грудь - как у моей статуэтки Бурделя, которую я когда-то проиграл барону Остену. Что еще попадется мне на моем страшном пути? Удивительная все-таки моя страна, Русь проклятая".
Красково под Москвой, май - июнь 1922.
Паноптикум
Глава первая
I
Белые дни и белые ночи - все белым-бело. Сугробы в рост человеческий, за воротами во дворах, по садам за плетнями, по огородам горы нeукатанные, между небом и землей ни одной точки, ни одного пятнышка, а внизу куцые домишки и покляпые хибарки, как изюминки в сдобном пушистом каравае.
Второй год жизни города Красно-Селимска - сотни лет знает за собой городок Царево-Селимск. Но - красный ударил по царскому затылку, исправника застрелили на Козьей Горке, в участке на стенке четырехугольное белесоватое пятно вместо портрета с короной и державой, на тех же гнилых обоях с мушиными воспоминаниями, но на другой, соседней, стене новый портрет, гарнизонный начальник на Кубани, в его дому районный комитет, из Борисо-Глебской обители раку с мощами увезли в вагоне с надписью "рыба", петербургский футурист в фуфайке с вырезом открыл студию поэтики, а снег все падает и падает.
До снега, в мокрую, мелко дрожащую осень Красно-Седимск во тьме: на электрической станции нет дров, за керосином красноселимцы охотятся, точно в прериях за редкостным зверем, главного мешочника Евдокимова за пять улиц слышно - так несет от него нобелем, мазутом и еще чем-то, в студии поэтики после вечернего семинария девушка одна дает петербургскому футуристу пощечину и кричит надорванно: "Негодяй, обманул", - и футурист по утру удирает с казенным билетом и мандатом без оглядки, древняя старушка в хлебной очереди плачет кровавой слезой и грозится рассказать Господу Богу про все людские пакости, а дождь все сечет да сечет.
Дождь над Красно-Селимском - войлоком тучи над всеми полями, над всеми оврагами, буераками и проселочными дорогами, мокнет Питер, мокнет Кострома, грязь в Москве у Иверской, мутные потоки в Канавине под Нижним, - на Урале, в Сибири, на Украине по колено в воде полки, дивизии, мокрые пушки, мокрые обозы, мокрые декреты на русских мокрых заборах - и шлепает по лужам Русь, шлепает и не боится, шлепает и сквозь тучи с солнцем беседу ведет:
- А ну!
…Дождик, дождик, перестань…
II
В ноябре, сейчас же после празднования годовщины, нагрянул в Красно-Селимск важный гость из Москвы. У него свой вагон и автомобиль на прицепленной платформе. Два раза рявкнула сирена, взбудоражила улички, переулки, тупички, лошадей напугала и двадцатипятилетних, от регистрации уклонившихся, а на третьем осеклась: автомобиль застрял - на главной улице; засосала грязь, запутался в темноте - и в этот же час Красно-Селимск твердо и решительно объявил войну тьме.
Тьма проваливается, как в театральный люк побежденный дьявол, один за другим бегут вперегонки электрические чудотворцы, и после долгого перерыва загорелась на Спасо-Кудринской, радуя мальчишек, курьеров и советских барышень, правда, худосочная - всего-навсего три лампчонки, - но все же ослепительная вывеска:
"Паноптикум"
На Спасо-Кудринской, ныне Триумф Революции, почти на главной улице: неподалеку Совет, тут же центральный распределитель, здесь же заколоченная, полусожженная охранка. Горит, зовет, манит, привлекает вывеска, и еще как горит, и еще как зовет, и какие чудеса обещает!
Дождь, грязь, слякоть, дождь, дождь, темно-бурая мешанина под ногами, над головой небо, как байковое больничное одеяло, - и все-таки:
"Паноптикум"
Но как только завыла первая метель - так все прахом пошло в Паноптикуме.
А начало незадачливым дням положил скелет морского человека.
Внезапно, неизвестно почему, он уронил свои подпорки и мелко рассыпался, но так, что ребра легли поверх коленных чашек, а берцовая кость упала на скулы. Раньше гордо и даже презрительно-гордо стоявший на возвышении, точно державный повелитель, вознесенный над ничтожной и одноликой толпой, он обратился в нелепую кучу желтых, нет, даже не костей, а пустых дрянненьких костяшек.
Почему - неизвестно; может быть, от холода: весь ноябрь не топили; возможно, и от тоски: мало внимания уделяли ему редкие посетители, и слишком часто стреляли на улице - и так ощутительно близко, что у скелета пальцы вздрагивали, точно подвески на люстре; а может быть, от обиды и горечи: только вчера какой-то матрос сунул ему в рот слюнявый окурок и по черепной покрышке хлопнул ладонью, сказав: "Шут гороховый, идиот собачий".
И свалился с трона своего и пал низко морской человек - бедная залетная птица из неведомых стран - и кончил дни свои под свист русского зимнего ветра, на Спасо-Кудринской, ныне Триумф Революции, дом номер три, Пущевского участка.
А в этот самый почти час начальник милиции составлял грозную неукоснительную бумажку о немедленном закрытии специального женского отделения, как неприличного.