Аполлон Григорьев - Аполлон Григорьев: Воспоминания стр 3.

Шрифт
Фон

Брожения - опять отлетели, да и в брожениях-то я никогда не переставал быть православным по душе и по чувству, консерватором в лучшем смысле этого слова, в противуположность этим тушинцам, которые через два года, не больше - огадят и опозорят название либерала! Ведь только вы…к мог такою слюною бешеной собаки облевать родную мать, под именем обломовщины, и свалить все вины гражданской жизни на самодурство "Темного царства". Стеганул же их за первую выходку лондонский консерватор: не знаю, раскусит ли он всю прелесть идеи статей "Темное царство"!..

Да, через два года все это надоест и огадится, все эти обличения, все эти узкие теории!.. Через два года!.. Но будем ли мы-то на что-нибудь способны через два года? Лично я за себя не отвечаю. Православный по душе, я по слабости могу кончить самоубийством.

Сент 30.

Итак, я решился ехать в Италию - сумел заставить скупую Терезу накупить груду книг по истории, политической экономии, древней литературе, убежденный, что в промежутках блуда и светских развлечений - князек все-таки нахватается со мною образования.

Я совершенно уже начал привязываться к ним. Достаточно было Терезе по душе, как с членом семейства, поговорить о болезни Софьи Юрьевны и о прочем, чтобы я помирился с нею душевно - уже не как с типом, а как с личностью - хотя твердо все-таки решился жить в городе Флоренске на своей квартире. А чем жить - об этом я не думал. Со всем моим безобразием я ведь всегда думал не о себе, а о своей семье, хоть, по безобразию же неисходному - часто оставлял семью ни с чем!.. Притом же я был тогда избалован тем, кого звал великим банкиром…

Ветреный неисправимо - я в кругу Трубецких совершенно и притом глупо распустился… Правда, что и поводов к этому было немало. Я в них поверил. В кружке Николая Ивановича - известные издания привозились молодым князем О и читались во всеуслышание - разумеется, с выпущением строк, касавшихся князя О папеньки. Князь Николай пренаивно и пресерьезно проповедовал, que le catholicisme et la liberte - одно и то же, а я пренаивно начинал думать, что хорошая душевная влага не портится даже в гнилом сосуде католицизма. В молодом кружке молодых Геркенов я читал свои философские мечтания и наивно собирался читать всей молодежи лекции во Флоренции…

На беду, на одном обеде, на который притащили меня больного, в Пале-Рояле, у Freres provencaux - я напился как сапожник - в аристократическом обществе. На беду ли, впрочем?

Я знал твердо - что Тереза этого не забудет… Тут она не показала даже виду - и другие все обратили в шутку - но я чувствовал, что - упал.

Отчасти это, отчасти и другое было причиною перемены моего решения.

30-го августа нашего стиля я проснулся после страшной оргии с демагогами из наших, с отвратительным чувством во рту, с отвратительным соседством на постели цинически бесстыдной жрицы Венеры Милосской… Я вспомнил, что это 30 августа, именины Остр - постоянная годовщина сходки людей, крепко связанных единством смутных верований, - годовщина попоек безобразных, но святых своим братским характером, духом любви, юмором, единством с жизнию народа, богослужением народу… -

В Россию! раздалось у меня в ушах и в сердце!

Вы поймете это - вы, звавший нас чадами кабаков и бл…й, но не когда любивший нас.

В Россию!.. А Трубецкие уж были на дороге к Турину и там должен я был найти их.

В мгновение ока я написал к ним письмо, что по домашним обстоятельствам и проч.

В Париже я, впрочем, проваландался еще недели две, пока добрый приятель не дал денег.

[Денег стало только до Берлина. В Берлине я написал Кушелеву о высылке мне денег и там пробыл три недели, в продолжение которых Берлин мне положительно огадился.]

Окт 6-го

Я зачеркиваю не потому, чтобы что-либо хотел скрыть, а потому, что решаюсь развить более подробности.

Денег у меня было мало, так что со всевозможной экономией стало едва ли бы на то, чтобы доехать до отечества. С безобразием же едва стало и до Берлина. Моя надежда была на ящик с частию книг и гравюр, который, полагал я, в ученом городе Берлине можно заложить все-таки хоть за пятьдесят талеров какому-нибудь из книгопродавцев.

Вечера стояли холодные, и я, в моем коротеньком парижском пиджаке, сильно продрог, благополучно добравшись до города Берлина. Теплым я - как вы можете сами догадаться - ничем не запасся. Денег не оставалось буквально ни единого зильбергроша.

"Zum Rothen Adler, Kurstrasse!" - крикнул я геройски вознице экипажа, нарицаемого droschky и столь же мало имеющего что-либо общее с нашими дрожками, как эластическая подушка с дерюгой… Это я говорю, впрочем, теперь, когда господь наказал уже меня за излишний патриотизм. А тогда, еще издали - дело другое, тогда мне еще и дым отечества был сладок и приятен.

Я помню, что раз, садясь с Боткиным в покойные берлинские droschky, я пожалел об отсутствии в граде Берлине наших пролеток. Боткин пришел в ужас от такого патриотического сожаления; а я внутренне приписал этот ужас аффектированному западничеству, отнес к категории сделанного в их души. Дали же знать мне себя первые пролетки, тащившие меня от милой таможни до Гончарной улицы, и вообще давали знать себя целую зиму как Немезида - петербургские пролетки, которые, по верному замечанию Островского, самим небом устроены так, что на них вдвоем можно ездить только с блудницами, обнямшись, - пролетки, так сказать, буколические.

Zum Rothen Adler! - велел я везти себя потому, что там мы с Бахметевым останавливались en grands seigneurs - вследствие чего, т. е. вследствие нашего грансеньорства, и взыскали с нас за какой-то чайник из польского серебра, за так называемую Thee-maschine, который мы, заговорившись по русской беспечности, допустили растопиться - двадцать пять талеров. Там можно было, значит, без особых неприятностей велеть расплатиться с извозчиком.

Так и вышло. "Rother Adler", несмотря на мой легкий костюм, принял меня с большим почетом, узнавши сразу одну из русских ворон.

Через пять минут я сидел в чистой, теплой, уютной комнате. Передо мной была Thee-maschine (должно быть, та же, только в исправленном издании) - а через десять минут я затягивался с наслаждением, азартом, неистовством русской спиглазовской крепкой папироской. Враг всякого комфорта, я только и понимаю комфорт в чаю и в табаке (т. е., если слушать во всем глубоко чтимого мною отца Парфения, - в самом-то диавольском наваждении).

Никогда не был я так похож на тургеневского Рудина (в эпилоге), как тут. Разбитый, без средств, без цели, без завтра. Одно только - что в душе у меня была глубокая вера в Промысл, в то, что есть еще много впереди. А чего?.. Этого я и сам не знал. По-настоящему, ничего не было. На родину ведь я являлся бесполезным человеком - с развитым чувством изящного, с оригинальным, но несколько капризно-оригинальным взглядом на искусство, - с общественными идеалами прежними, т. е. хоть и более выясненными, но рановременными и, во всяком случае, несвоевременными, - с глубоким православным чувством и с страшным скептицизмом в нравственных понятиях, с распущенностью и с неутомимою жаждою жизни!..

Окт 7.

Писать эту исповедь сделалось для меня какою-то горькою отрадою. Продолжаю.

В ученом городе Берлине либеральный книгопродавец Шнейдер дал мне - ни дать, ни взять, как бы сделал какой-нибудь Матюшин на Щукином дворе - только двадцать талеров под вещи, стоящие вчетверо более.

С двадцатью талерами недалеко уедешь, а ведь кое-как надо было прожить от вторника до субботы, т. е. до дня отправления Черного

Краткий послужной список на память моим старым и новым друзьям

В 1844 году я приехал в Петербург, весь под веяниями той эпохи, и начал печатать напряженнейшие стихотворения, которые, однако, очень интересовали Белинского, чем ерундистее были.

В 1845 году они изданы книжкою. Отзыв Белинского.

В 1846 г. я редактировал "Пантеон" и - со всем увлечением и азартом городил в стихах и повестях ерундищу непроходимую. Но за то свою - не кружка.

В 1847 году поэтому за первый свой честный труд, за "Антигону", я был обруган Белинским хуже всякого школьника.

Я уехал в Москву - и там нес азарт в "Городском листке" - но опять-таки свой азарт - и был руган.

Вышла странная книга Гоголя, и рука у меня не поднялась на странную книгу, проповедовавшую, что "с словом надо обращаться честно".

Вышла моя статья в "Листке", и я был оплеван буквально [подлецом] именем подлеца, Герценом и его кружком.

В 1848 и 1849 году я предпочел заниматься, пока можно было, в поте лица - работой переводов в "Московских ведомостях".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке