Девка только стонала тяжелыми грудными стонами и даже не пробовала отбиваться. Лицо у нее было в крови, кровавые пятна виднелись на полу. Не слыхал Набатов торопливых шагов в сенях и не видал, как отворилась дверь в избу и сосед его, Тимофей Рясов, высокий русобородый мужик, торопливо вошел в избу и остановился у дверей, пораженный ужасом. Сергей Ларионов только тогда почувствовал присутствие третьего лица в своей избе, когда пришедший захватил ему руки и сказал, стараясь оттащить его от полумертвой девки:
- Полно, Сергей Ларивоныч, перестань, ведь ты ее изуродуешь.
- Не тронь! - заревел Набатов, вырываясь из сильных рук Тимофея Рясова. - Я ее убью, я ее живую из избы не выпущу!
- Ну, убить ты ее не убьешь, а изуродовать можешь. Только не дам я тебе этого греха на душу взять, - говорил Рясов, обхватив Сергея Ларионова и стараясь посадить его на лавку, что и удалось ему после недолгой борьбы.
Девка между тем, пользуясь свободой и руководимая чувством самосохранения, поползла к двери.
- Куда ты, бесстыжая? - закричал Сергей Ларионов и опять рванулся к двери.
Но Тимофей Рясов удержал его, и девка выползла в сени. Когда предмет гнева Сергея Ларионова скрылся от него с глаз, самый гнев его стал утихать. Он сидел на лавке, опустив голову, и тяжело дышал. На нем был накинут пониток сверх пестрой холщовой рубахи и кожаного запона[4]; порыжелая поярковая шапка валялась на полу. Видно было, что Набатов или только что пришел с работы, или собирался идти на работу.
- Не дело ты делаешь, Сергей Ларивоныч, - заговорил мужик, притворив дверь за уползшей девкой и не спуская глаз с Набатова. - Этак родителю поступать не след.
- А ты что за судья такой? - с сердцем спросил Набатов, отирая рукавом свой широкий морщинистый лоб. - Кто тебя спрашивал не в свое дело соваться?
- А что бы ты думал, кабы убил ее? - сказал Рясов тоже сердитым и строгим тоном.
- Не вдруг их, поганых, убьешь, живучи они, как кошки, - ответил на это Набатов, подвигаясь к окну и отворяя его.
Ему было душно; лицо его было сине-багрово; он расстегнул ворот своей рубахи и, высунув голову за окно, несколько раз глубоко вздохнул.
- Неладно ты делаешь, Сергей Ларивоныч, - опять укоризненно заговорил Рясов. - Ведь ты за нее под суд попасть можешь!
- Кто сказал? Под какой такой суд? Дела никому до меня нету, потому я свою дочь учу, свою плоть наказую, значит, и знать никого не хочу, - все еще гневно отвечал Набатов.
- Учить-то ты ее должен, это точно, что должен, да не этак, по-зверски, а тихонько, да не после время, а спервоначалу, когда она в разум входила.
- А разве я ее не учил? Разве не наставлял я ее добром? Ведь она одна у меня только и есть. У, убью я ее негодную! Осрамила она меня, стыд мне теперича, стыд!
И Сергей Ларионов зачыл воем, похожим на рычание дикого зверя. Тимофею стало жаль его; он сел на лавку неподалеку от дверей и, оглядывая пол, испещренный кровавыми пятнами, придумывал, что бы сказать ему в утешение.
- Охо-хо! - стонал Набатов, закрывая лицо руками. - Стыд моей голове, стыд! Никуда мне теперь глаз показать нельзя, стыд да и только!
Рясов только крякнул и молчал, повесив голову.
- И ведь какая девка была разумная, смирёная, воды не замутит! Думано ли, гадано ли, что ей такая беда приключится? Покарал меня бог за мою гордость: охоч я был над людьми смеяться да мудрять - вот за то меня бог и нашел! - сокрушался Набатов, продолжая стонать.
- Что делать! - промолвил Рясов, вздыхая. - Теперь уж ничего не поделаешь, пролито - полно не живет.
- Веришь ли, Тимофеюшко, что кабы я бога не боялся, так взял бы вот да голову в петлю и сунул, таково мне тяжело.
- Как не тяжело! Известное дело, хотя до кого коснись, всякому тяжело! - задумчиво молвил Рясов и потом прибавил, желая переменить разговор:- Ты разве не знал до сегодня, что она брюхата?
- Где знать-то? Ничего не знал.
- Кто же тебе сказал?
- А Кучко, вот кто и сказал. Кроме Кучка, разве мне смеет кто такие речи говорить? Никто не смеет.
- Когда он тебе сказал?
- А вот сейчас. Иду я на работу, в фабрику, значит, а он и попади мне ввстречу, - стал рассказывать Набатов медленным, глухим голосом, точно насильно выдавливая слова. - Остановился, шапку снял, кланяется. Я иду, будто не вижу, - знаешь ведь, что мы сыздавна во вражде с ним. - Что, брат, Сергей Ларивоныч, не кланяешься аль загордел больно? Что с приказчиком породнился, так нашим братом уж брезговать стал? - А сам хохочет, рыло в сторону своротил. Меня точно обухом треснуло, я так и стал. - Говори, баю ему, к чему ты такую речь завел? - А к тому, бает, что скоро-де у тебя внучек будет, приказчицкий сынок, вари пиво, бает, я проздравить буду. - Я более и слушать не стал; хотел было ему в рожу дать, да рука не поднялась, заворотился и побежал домой. А она сидит вот тут на лавке, голову повесила. Стал я напротив и гляжу, еще слова единого не вымолвил, а она бух в ноги: "Батюшка, прости! Не погуби! Виновата!" Тут уж я себя и не вспомнил.
И Набатов опять тяжело застонал. Рясов молчал, качал головой и поплевывал в сторону.
- Замечал я давно, - заговорил Набатов, - что с девкой что-то неладно: прямо она тебе в глаза не взглянет, идет мимо тебя - сторонится, вот словно боится завсегда, одначе все я этого в ней не думал… Охо-хо! Горе мне, горе!..
- Однако и зол же ты, Сергей Ларивоныч, ведь ты ее изуродовать мог, - заметил Рясов.
- Какое изуродовать, до смерти убить хотел. Кабы ты не пришел, беспременно бы ее убил, потому я как в злость войду, то себя не помню. Ты скажи ей, Тимофей, чтобы она мне теперь на глаза не казалась, потому я в себе не властен, - добавил Набатов тихо.
- Да куда ж она денется? - спросил Рясов, озадаченный этими словами.
- А хошь куда, хошь в омут головой, и то не пожалею. Не дочь она мне теперь, и я ей не отец, так ей и скажи, - проговорил Набатов, опять вспыхнув гневом.
- Нет, это ты не дело говоришь, - ответил на это Рясов озабоченным тоном. - Право слово, не дело. Ну, что ты думаешь, как она на себя руки наложит? Ведь ты тогда в ответе будешь. Ты то посуди, что теперь ведь не пособишь, назад не воротишь. Что ее понапрасну увечить? Брось, скажи, что не тронешь больше.
- А ты думаешь, легко мне ее бить? - сказал Набатов в порыве опять сильно подступившего чувства. - Ведь моя плоть она, сам знаешь, как я ее любил, души не чаял. Сорок пять лет я на свете прожил, а экой муки до сегодняшнего дня не принимал. Было горе, как жену хоронил, да и то не столько было тяжело. Другое горе - погорел; помнишь, как я в полымя-то бросился по Натальку, на руках ее вытащил чуть живую, сам чуть в дыму не задох. Изба обнялась пламенем, приступу нет никому, все мое добро погорело, а я стою да молитву творю над Наташкой: "Слава те, господи, слава тебе, девка-то у меня жива осталась!" И то горе, значит, было не горе, лишь теперь оно меня, настоящее-то горе, постигло. Охо-хо! Легче бы мне ее мертвую видеть!
Застонал опять Сергей Ларионов и, стиснув кулаки, заскрежетал зубами.
- Всякий над ней теперь в глаза насмеется, надругается всячески, а она знай, молчи да принимай все! - сокрушался Набатов, ломая руки. - Мастера-то Набатова дочь непотребной девкой стала, за худыми делами пошла! И хошь бы со своим братом связалась, а то…
И он, не договорив, вскочил с лавки, как раненный зверь, и кинулся на улицу. Рясов бросился за ним и настиг его уже в другой улице.
- Куда ты, Сергей Ларивоныч? - спросил он, хватая его за плечо.
- Не тронь меня, я робить пошел, - ответил Набатов глухим голосом и, сердито высвободив свое плечо, ускорил шаги.
- Без шапки, без рукавиц! - промолвил Тимофей, разводя руками.
Дойдя до фабрики, он послал мальчика к Набатову за рукавицами и наказал ему сказать Наташке, чтоб не боялась, что отец больше ее бить не будет.
- Да забеги, скажи моей бабе, чтобы она сходила Наташку проведала, - добавил Рясов вслед убегающему мальчику.
Всю ночь Рясов следил за Набатовым. Горны были у них рядом, так же, как и дома, и следить ему было удобно. Набатов же ни разу не поглядел в сторону, ни с кем не промолвил слова, да, правда, никто и не заговаривал с ним. Градом катился пот с его загорелого лица и тут же высыхал от жара; с лихорадочной энергией работал Набатов эту ночь у своего горна, ни разу не присел отдохнуть и только воды выпил несколько ковшей. Подмастерью Набатова принесли из дому пива, хотел было он попотчевать мастера, да робость напала - не посмел: очень уж злое было лицо у Набатова в эту ночь.
VI
На другой день жена Василия Наумова Галкина, дочь старика Савелья и мать Груни, наложила в лукошечко сотню яиц, покрыла их тонким узорчатым полотенцем и пошла к Чижову отпрашивать дочь от работы, но не застала его дома. Велели ей подождать. Села баба на крыльцо, поставив подле себя лукошко с яйцами, и ждала с час, задумалась и не слыхала, как Чижов подошел к самому крыльцу.
- Что тут сидишь? - спросил ее Василий Николаевич.
Галчиха поспешно встала.
- Батюшка Василий Миколаич, не побрезгуй, чем богата, прошу покорно, - и она, кланяясь, подавала ему лукошко.
- Что это? Зачем это? - будто удивился Чижов.
- Да вашей милости, Василий Миколаич, нельзя ли девку от кирпича уволить? - пояснила Галчиха, продолжая кланяться и подавать ему свой подарок.
- Нет, матушка, не надо, ведь знаешь, что я ничего не беру, а для вас же я и сделать ничего не могу, - сказал Чижов, всходя на крыльцо.
- Сделай милость, родимый, уволь. Девка молодая, не в силах еще, где ей две тысячи вытоптать, - умоляла Галчиха слезливым тоном.