Было уже часов десять вечера, когда Гриша подбежал к конторе и, вместо того чтобы идти вправо от нее, в верхнюю улицу к своему дому, повернул налево, миновав дом Чижова, спустился к плотине и, оставляя влево фабрики, побежал по берегу речки, по-за огородам, примыкавшим к домам обывателей. У одного из таких огородов он остановился и заглянул в отворенную калиточку, выходившую на реку: молодая красивая девка с русой косой торопливо поливала капусту. Увидев ее, Гриша осмотрелся кругом и, удостоверившись, что никого нет около, вошел в огород.
- Бог в помочь, Грунюшка, - сказал он, остановившись перед девкой и снимая шапку.
Та вздрогнула и подняла на него ясные серые глаза, в которых выразилось радостное изумление.
- Ах ты, окаянный! Почему ты сюда полез? - заговорила она, весело улыбаясь. - Как это ты подкрался, вор? Я и не слыхала.
- Задумавшись больно была. О чем это ты так задумалась? - спросил Гриша.
- Известно о чем, все об тебе да об твоих речах, - оказала девка, оставляя ведро с водой и подходя к Грише.
- А что об моих речах думать? Худого в них ничего нету, - ответил тот, устремив на нее свои серьезные, умные глаза с выражением какой-то грустной нежности.
- Потому-то и думаю об них, что худого в них ничего нету, - ответила на это девка. - Стала бы я об них думать, кабы в них что худое было!
- А я думал, ты о том задумалась, что на работу тебя выписали?
- А ты от кого слышал, что меня на работу выписали?
- От Тимки. Он бает, что и нарядчик уж был к вам наряжать тебя.
- Был сегодня, да я не пошла. Завтра мать хочет идти отпрашивать к Чижову, гостинцы хочет нести.
- Не примет ведь, варнак этакой. Это он по насердке тебя написал в регис[2], беспременно по насердке, - сказал Гриша угрюмо.
- Не доймет он меня этим, - сказала Груня с энергическим жестом. - Невелика беда, две тысячи кирпичей вытоптать. Все другие девки такие же, как я, да робят тоже; пойду и я.
- Так-то так, да все жалко мне тебя, Грунюшка, - заговорил Гриша, придвигаясь к Груне поближе и ласково заглядывая ей в глаза. - Кабы моя была воля да сила, откупил бы я тебя от всякой работы, посадил бы за стеклышко да только поглядывал, и то еще не каждый день, а только по праздникам.
Груня засмеялась.
- Ты бы спросил прежде, еще сяду ли я? - сказала она. - Не из таких я, кои за стеклами-то сидят.
- А все мне тебя жалко, - продолжал Гриша тем же ласковым и грустным тоном. - Ноги ты свои должна в глину до колен увязить, и целый день должна ты месить ее. Вот попробуешь, узнаешь, каково это легко. У меня мать прежде каждый год по две тысячи вытаптывала. Бывало, голосом завоет, как придет домой-то, ногам-то места избрать не может.
- Ну, мне легче будет, потому я девка, - ответила на это Груня. - Бабам, известно, завсегда уж робить тяжелее, чем девкам.
- Это все едино: что девкам, что бабам робить, потому, тут нужна сила, а у вас какая сила? Вот как увязишь ноги-то в глине да не сможешь вытащить, тогда что будет? - пошутил Гриша.
- Эк что выдумал! Ног не смогу вытащить! Да ты с чего меня за такую худосильную считаешь? Хошь, я те на землю брошу?
И Груня, неожиданно обхватив своего собеседника обеими руками, старалась побороть его, но Гриша устоял и сам, обняв ее за талию, крепко прижал к сердцу.
- Пусти, пусти, - ветревоженно заговорила Груня, отбиваясь от него и отворачивая лицо, на которое сыпались горячие поцелуи. - Что ты делаешь? Ну беда ведь, коли кто увидит, ночи светлые.
- Полно, не бойся, кому видеть, все уж давно спят, и чего ты боишься? Ведь я-то поцелую только, не убудет ведь тебя. Во как я люблю тебя, Грунюшка, во как!
И он все крепче жал ее к своей груди, все горячее целовал.
За огородом послышалось хихиканье; Гриша поспешно выпустил свою подругу и присел на межу, а она подбежала к плетню и выглянула в калитку. За огородом скакал на одной ноге кудрявый мальчишка лет девяти и смеялся.
- Ты чего по-за огородами-то шныряешь, постреленок? - закричала на него Груня. - Разве не слыхал, что мать ужинать звала?
- Слыхал.
- А слыхал, так что ж нейдешь?
- А ты что нейдешь? - переспросил мальчик.
- Да видишь, капусту поливаю, полью, так и пойду.
Мальчик опять громко засмеялся и, показав Груне кукиш, убежал на берег и стал бросать гальки в воду.
- Вишь, постреленок, напужал до смерти! - говорила Груня, возвратясь к Грише, все еще сидевшему на меже. - Я думала, и нивесть кто идет, а то Митька-углан шныряет, как заяц.
- Смотри, он скажет твоим-то!
- Не, не скажет, не велю. А ты чего тут сидишь? Убирайся-ка домой, пора уж.
- Рано еще, Грунюшка, сядь, посидим маленько, побаем, еще ничего не баяли. Может, долго не видаться, потому мне безотлучно велено на конюшне быть.
- Ну ладно, ино сяду. Только, чур, не озорничать, рукам воли не давать, - уговаривалась Груня, садясь возле него на межу.
- Да ведь сама же ты зачин сделала, - сказал ей на это Гриша, улыбаясь. - Я бы сам собой не смел.
- Вишь, какой несмелый! А тебе кто сказал, что меня на работу выписали? - круто поворотила Груня разговор.
- Сказал я, что от Тимки слышал.
- А Тимка от кого?
- Ему Дунька сказала. Он ее под сараем видел.
- А она тоже робит?
- Робит, третий день уж робит.
- Ну вот, видишь, она со мной одногодка, а ее тоже робить выгнали, значит, и меня уж не ослободят.
- Тебя бы ослободить можно, потому ты одна дочь, а у Дуньки две сестры уж с нее же. Не ослободит он тебя разе по насердке только, - сказал на это Гриша задумчиво.
Несколько времени они оба молчали.
- Станет он ездить там - смотреть, как ты в глине-то топтаться будешь, - заговорил опять Гриша, - будет на тебя кричать, командовать над тобой.
- А что ему надо мной командовать, коли я во всем буду исправна? Небось, я в обиду не дамся.
- Охо-хо, Грунюшка, больно мне тебя жалко. Когда уж это осень-то придет: по осени я тебя беспременно сватать буду. Вот разве не отдадут тебя за меня.
- Отдадут, беспременно отдадут, - отвечала на это Груня уверенным тоном.
Заскрипела верхняя дверь, которая вела в огород из двора, и испуганная Груня поспешно вскочила и схватила ведра, а Гриша шмыгнул в калитку и бегом пустился по тропинке под огородом. В огород вошла сырая, приземистая баба с простоватым широким лицом. Это была мать Груни.
- Грунька! - крикнула она, остановившись у дверей. - Что ты долго домой-то не идешь? Вот уж ночь на дворе-то, отец ругается.
- Я капусту поливала, - отвечала Груня, - сейчас буду, вот только Митьку позову, он под огородом бегает.
- Ах он, постреленок! А я его на улице смекаю. Тащи его, углана, домой, давно уж спать пора.
И баба вышла из огорода.
- Митька! Ступай домой! - крикнула Груня, перегнувшись через плетень и встревоженно оглядывая берег.
Никого не было видно, Гриша уж успел повернуть в переулок; в соседних огородах тоже все было тихо. Только Митька рылся в песке, собирая раковины, занесенные в большую воду с Камы. Груня успокоилась и опять закричала:
- Бежи скорее, постреленок! Мать зовет.
- Иду, - отозвался, наконец, мальчишка и, высыпав раковины, вприпрыжку пустился к огороду.
- Что ты долго бегаешь, полуночник? Давно уж спать пора, - ворчала Груня, запирая за братишкой калитку.
- А ты не ворчи, не то я мамке нажалуюсь, - огрызнулся Митька.
- Чего нажалуешься? Чего? Ну-ка, скажи!
- А то и нажалуюсь, что у тебя Гришка Косатченок был.
И Митька, отскочив от сестры, подразнил ее языком и пустился бежать к дому.
- Ах ты, утлая, вострошарый! - вскрикнула Груня, бросаясь за ним. У ворот во двор ей удалось схватить его в руки, и она проговорила, запыхавшись:
- Только смей матери сказать! Я тебе такую волосянку дам, что вовеки не забудешь.
- Пусти! - вырывался Митька. - Пусти, не то мамке нажалуюсь, задень только, беспременно нажалуюсь.
И в голосе Митьки послышались слезы, он начал хныкать.
- Полно, дурак! Я тебя не трону, только ты мамке не смей пикнуть, я тебе за это пряник дам.
Лицо мальчика просияло.
- Когда дашь?
- Завтра дам.
- А не обманешь?
- Зачем обманывать? Беспременно дам.
- Ну, ладно, я ино не скажу.
- Не сказывай, Митька, пойдем домой, я тебе молочка похлебать принесу.
И сестра и брат, примирившись, ушли из огорода.
V
В тот же вечер у себя в доме мастер куморской кричной фабрики[3] Сергей Ларионов Набатов, коренастый сорокапятилетний мужчина с суровым, загорелым лицом, обложенным густой, уже наполовину поседелой бородой, производил расправу над своей дочерью, молодой семнадцатилетней девкой Натальей: колотил ее своими тяжелыми мозолистыми кулаками по спине и голове, таскал за косу и приговаривал, задыхаясь от ярости:
- Я тебя выучу, подлая рожа, развратничать! Я тебя в гроб вколочу! С живой шкуру сдеру, а стыда терпеть через твои поганые шары не буду!
В азарт вошел Сергей Ларионов. Глаза у него налились кровью, стиснутые зубы скрипели, на посиневших губах выступила пена.