- Соколик мой - один в роду, как порошинка в глазе да и того не можем поберечь, побаловать. Сама-то старая карга, хоть сыта да в тепле, а он тут день-деньской один-одинешенек…
Сладко и тепло стало Микулке, он улыбался в потемках и ресницы у него дрожали. Если бы было светло - не выдержал бы, рассмеялся. И зашевелились в нем, как разноцветные огни замелькали и проходили мимо совсем новые думки о том, как пройдет лютая зима, а за нею явится весна, с ручьями, с Пасхой, с красными яичками, с зелеными лужайками, по которым босиком-то бегать еще лучше: травка так щекочет ноги, так мягко поплясать на ней. А на Троицу, как в прошлом лете, все вместе пойдут в чужое село в церковь. А Дуня в голубом новом платье, легкая, улыбающаяся, румяная, и бабушка в коричневом подшалке, а тятенька в старом дедушкином кафтане, с палочкой, как старичок, и будут все наказывать Микулке:
- Нос-от вытри! Дай мне его в полу, высморкай лучше.
Зря плакал он сегодня. Славно жить ему среди родных своих, сестры, бабушки и тятеньки. И никаких ему обуток не надо, никаких шапок. И так тепло, и так весело и хорошо-хорошенько. И Микулка засыпает настоящим, сладким сном баловня-счастливчика. Да и бабушка Устинья, отогревшись на печи и насладившись своей нежностью к внуку, вздыхает облегченнее. Бормочет, обращая свой взор к серому потолку:
- Прости меня, Господи! - за день-то чего не нагрешишь.
И достает с полатей прялку с шерстью, подкладывает под себя ее подножку и в темноте, на ощупь начинает прясть. Мусолит нитку, крутит веретено, и снова шепчет:
- Мы и эдак проживем, а вас Господь найдет. Найдет! Владычица Матушка, сердце мое лютое укроти, оброни от гнева понапраснова!
Вечер длится долго, веретено поет привычной песней, а позади, за сгорбленной спиной Устиньи, жизнь прошедшая, короткая и долгая, тяжелая и радостная. Всякая.
"Мы пожили! Пусть другие так-то поживут - попляшут. Бывало день и ночь работаешь, ни праздника, ни скрёсу - а и устали не знаешь. Все бывало с песней да со смехом. Когда и со слезой - всячески бывало…"
И мысли прерываются скрипом двери. Дуня вошла с подойником. Погрела руки возле печки, зажгла сальную свечу, и когда несла ее на стол - лицо ее от света было розово, прозрачно, как в Христовскую Заутреню - озарено какой-то внутренней радостью. Какой-то святой светлой думой девичьей.
- Ну, што? У купца-то тебя сытно накормили?
Дуня даже не слышала.
- Што не отвечаешь-то? - строже спрашивает бабушка у Дуни, и Дуня отвечает невпопад:
- Заплатили, заплатили, бабушка. Даже прибавили - поглянулось им, как я все прибрала у них.
- А чай-то с сахаром пила?
- С сахаром. Даже вам всем по кусочку принесла сама-то.
- Ну, вот! Это, видать, люди! А мои, штоб им подавиться!
Но баба опять пресекла себя своевременной молитвой:
- Прости меня, Владычица!.. Вот и трудись, мила дочь… Всякая работа не бесчестна. Говорится, лишь бы дурной славы про тебя никто не сложил. А там-то все Господь!
Дверь снова скрипнула и, в облаке холодного пара, появилась Спиридоновна. В руках она держала старую сермяжку, плохонькие валенки и войлочную, сплющенную шапку. Притворно-ласковым и непривычно-учтивым голосом пропела:
- Здорово вы живете! Здравствуй бабонька. Здорово ты, Дуняша!
Дуня даже оробела, вспыхнула, смутилась и не ответила. Необычно было слышать от соседки такое обхождение.
- Проходи-ка садись! - строго ответила старуха. - Што скажешь? - спросила она тем недружелюбным голосом, в котором уже слышалось, что от соседки ничего хорошего она не ждет.
Но Спиридоновна будто ни заметила недружелюбия и тем же притворно-жалостным голосом защебетала:
- Прихожу я давеча, а малыш-то ваш сидит на печке, ревет дурницей - заливается. Што ты, говорю, плачешь? Да, говорит, на улку выйти не в чем. Так-то мне его жалко стало! Пойду-ка поищу, мол, кое-што… Вот и принесла ему. Глядите-ка, годится ли? Оно хоть старенькое все, а ежили почините - зиму-то протаскает.
В избе наступила тишина, во время которой бабушка сошла с печки, оглядела вещи, точно проверяя - наяву это или во сне и, хлопнув себя по бокам, обернулась к Дуне.
- Вот ведь, говорю, бывает совесть у людей. Труды-то наши помнят! Спаси те Бог, Марфа Спиридоновна! - все так же строго продолжала старуха, снова осматривая вещи. - Я все это починю да залатаю - он и будет у нас с праздником. А даровому коню в зубы не смотрят! Спаси те Бог, - и бережно все подняла на печку.
- Мне не за што, - сказала Спиридоновна, - Господа благодарите. Он нам дает, а мы бедным от трудов своих…
Спиридоновна покосилась в сторону Дуни, которая стояла возле печки, отвернувшись и потупившись.
- Што задумалась, голубка? Видно замаялась, пристала. У купца-то робить, видно, не то што у нашего брата, крестьянина. У них, знай, поворачивайся. Справляют. Картинки-то на стенах читать не дозволяют, как у меня-то ты все картиночки читала!
Дуня даже вздрогнула и с трудом сдержала свой порыв. Она хотела крикнуть на соседку, выгнать ее вон. Так больно ужалила она ее этой картинкой. Это было только раз, в прошлом году, весной, когда Дуня перед Пасхой убирала у ней горницу. Висела на стене картинка с напечатанной песней под ней и Дуня, правда, зачиталась, пока распускалась известка. Но Спиридоновна тогда же оборвала ее и укорила, а потом на всю деревню раззвонила.
- Как не помнить? - сдавлено ответила она теперь.
- А што, не любишь правду-то? - сказала Спиридоновна, прищурившись. - Матери у тебя нету, отец работает, бабке некогда. Кому-нибудь да надо наставлять тебя на путь-то! И еще строже прибавила:
- У нас, в простом быту, эти твои грамотности ни к чему.
Дуня и бабушка молчали.
Спиридоновна постояла немного, взялась за скобку двери и сказала притворно-сладким голосом:
- Досвиданица, прощайте-ка… Не посудите на моем слове.
И только она вышла в сенцы, как оттуда послышалась возня и крик соседки.
- А ты куда это направил лыжи?
- А ты чего за мной, ровно за девкой доглядываешь? - послышался в ответ молодой, насыщенный смехом мужицкий голос.
Дуня подалась вперед и на лице ее появилась робкая и вместе с тем лукавая улыбка.
- Воротись домой - я тебе сказала!
- Да ворочуся! Не съедят меня тут… Э-эко, хорошо, мотри!
- Пусти-и! - в сенях опять послышалась возня и дверь в избу распахнулась.
- Илюшка! - ворвалось вместе с появившимся в дверях дородным и безусым парнем, который, оторвав от себя руки матери, со смехом вырывался и кричал:
- Ну-у-ка, бороться еще лезет! Холоду-то напустим в избу. Уходи, говорю! Все равно не дамся.
И, захлопнув двери, он крепко стал держать ее за скобу в то время как Спиридоновна силилась отворить ее и вопила:
- Вот приди-ка домой! приди-ка! Я те шкуру-то спущу…
- Да приду, не побоюся. Не спустишь!
Постояв немного у двери и услыхав, что мать ушла, он выпрямился, снял шапку и, пройдя на середину избы, стал креститься на икону, косясь на Дуню и вместо молитвы бормоча:
- Скажи на милость! Ровно маленького не пускают.
И уже после, по привычке всех парней, носящих длинные волосы, он откинул их молодецким движением головы назад и улыбнулся Дуне как-то свысока, но просто, с ласковой шуткой:
- Здорово, жили-были! Дуняшке и всем крещенным!
Он покосился на печку, где бабушка лежала рядом с Микулкой, и потихоньку зашептал:
- А баба Устинья спит?
Дуня, чуть всколыхнув плечами от задрожавшего в ней смеха, посоветовала:
- Не знаю. Погляди.
В этом бесшумном и улыбчивом смешке, в этом колыхании плеч, было столько сдерживаемой ласки, силы и не разбуженной страсти, что Илья невольно загляделся на нее, развел руками и на полуслове захлебнулся:
- Дуняшка! Ну, вот ей Богу…
- Не сплю, не сплю! - послышалось насмешливое с печки. - Чего это тебя мать-то от нас гонит? Чумные мы што ли?
Илья пригнулся, чтобы баба не видела и протянул Дуне руку. Та его шлепнула по руке и Илья ответил бабушке:
- Она боится, што ты меня к Дуне приворожишь.
- Болтай, ботало, да не бесперечь! - отозвалась старуха. - Петрован-от приехал с пашни?
- Снопы складывает.
- А ты чего же не подсобляешь?
- Один управится. Удалый!
Илья сел у стола на лавку, запрокинул голову и захохотал так, что бабушка свирепо поднялась на печке.
- Чего ты ржешь, конь необузданный!
- Хи-хи-хи! - визгливо хохотал Илья, - Я сегодня прямо надорвался хохотамши.
Дуня, не зная над чем смеется-заливается Илья, невольно поддалась его смеху.
Бабушка тоже засмеялась, даже хлопнула себя по бедрам от удивления, что смеется без причины.
- Ну, чего мы надрываемся? - удивилась Дуня.
- Да как же… Петрован-то… - прыгающим голосом выбрасывал из себя Илья мальчишески визгливое, - Как зачнет рассказывать про жисть свою… Ну, прямо, терпеть не можно! Краюшка у ево застыла, он погрызет ее да што-нибудь и сморозит. А сам хоть бы на волосок ухмыльнулся.
Смех Дуняши вдруг потух. Она вытерла фартуком лицо и тихо вымолвила:
- Целый день не евши. Понятно, ему не до смеха.
- А вам тут хахоньки! - сказала баба Устинья и снова стала строгой и нахмуренной.
И смех Ильи уже не казался смешным, когда он продолжал:
- Положит краюшку-то за пазуху и говорит: ежели, говорит, не оттает, значит сердце мое студнем стало. Значит, говорит, и бабу возле сердца не согрею. Дак ведь так-то не сказать! У него ловко слово к слову-то приходится. Терпеть не можно!
Но на смех Ильи с глубоким вздохом отозвалась старуха: