Георгий Гребенщиков - Былина о Микуле Буяновиче стр 3.

Шрифт
Фон

- А я тут с твоим сынком разговорился, начал он неловко.

- Оборони меня Господь от эдаких сынков! - обидчиво сказала баба, - Я соседка ихняя. Работают они у нас всегда - вот я и захаживаю.

А сама Проезжего так и пронзала насквозь колючим взглядом.

- А вы к ним по че же пришли? Знать-то торгующий?

- Нет, не торгующий. Охотник я и зверей покупаю для музея. Знаете, что такое "музей"?

- Мы неграмотны. Пушниной, значит, промышляете? Дак, он какой же пушник, Петрован-то? И охотник-то так - горе, одна шань да шамань.

Баба ухмыльнулась.

- У него всего только и дичи: одна красная лисица…

- Живая? - встрепенулся Приезжий.

- Да ничего, смазлива, даже грамотна… Где-то у купца у здешнего все околачивается, поденно услужает.

Проезжий замолчал. На молодом лице его вспыхнул румянец. Стыдно стало, что не понял он острой бабьей шутки. Зато все понял Микулка, и с печи пустил в бабу злые дразнящие звуки:

- Бя-бя-бя!.. Бя-бя-бя!

- Ишь, тварь, какая - дразнится! - вступилась за себя соседка, - Правда говорится, што от пса овечка не родится.

Проезжий отвернулся от бабы и снова подошел к Микулке.

- Ну, Микула Селянинович, скажи своему тятьке, что я вечером зайду к нему - на охоту его звать. А тебе за то, что ты такой боец, вот возьми, картинку.

Он достал и подал мальчику пятирублевку.

- Спрячь! Бабушке либо сестре отдай - пусть валенки и шапку тебе купят. Понял?

Спиридоновна соболезнующе вздохнула:

- Напрасно вы тратитесь. Они ведь благородного-то обхожденья не поймут.

А Проезжий протянул Микулке руку.

- Ну, прощай, дружище! Давай руку. Да не левую, а правую. Вот так! А это спрячь - не потеряй же! - и, надев шапку, быстро вышел из избы, не затворяя двери, подумав, что баба выйдет за ним следом.

Но Спиридоновна, захлопнув дверь, мягколапой кошкой подошла к Микулке.

- А ну-тка, покажи, што он те такое дал?

Микулка отодвинулся и промямлил:

- Ишь ты какая!

И стал рассматривать бумажку, даже понюхал ее.

- Конфеткой пахнет…

Спиридоновна привстала на опечек и ласково пропела:

- Фу-у, да это с ситцу! Нашто она тебе? Сопли, што ли вытирать? Дай-ка мне…

- На-а дыть! Он сказал - обутки купить можно.

- Дыть как бы не так! Эдакий-то как бы сам не утащил чего. Дай мне. Я в горнице к стенке прилеплю, а тебе Кирюшкины обутки подарю, старенькие. И шапочку принесу какую…

- А ты обманешь? - спросил Микулка и губенки его задрожали, а рука невольно протянула бумажку бабе.

Не то стыдно стало Спиридоновне, не то эти задрожавшие в глазах Микулки слезы размягчили ее, только она приблизила к себе его головенку и стала ласкать и наговаривать:

- Ну, вот! С чего же я тебя обманывать буду! Да я сейчас и принесу: и шапку и обутки и какую-нибудь одежонку. И шанежку мяконькую, ну?..

А Микулка уже заплакал голосом, потому что ласка чужой бабы так непривычно трогала и обжигала.

- Не плачь, мой дитятко, не плачь, соколик! Ишь, бросили ребенка одного. Даже не покормят - целый день сидит, как птица в клетке.

Поспешно спрятав бумажку в рукав, она скользнула с печки и проверещала:

- Сейчас, мой дитятко, сейчас я принесу тебе не на пять, а на всю десятку… Все равно Кирюшка мой давно из всего вырос.

Проводив ее глазами, Микулка еще громче заплакал. Жаль ему стало себя и особенно покойницу мамыньку, которая лежит в могилке в сине-зеленом платье. Лоскуток от него лучше всех он знает в пестром покрывале, но теперь его уже не видно, потому что сумерки все сделали в избе туманно-синим.

- Бу-у!.. Бу-у-у! - качающим, баюкающим криком пугал он тишину избы и, прерывая плачь, прислушивается к ответному похожему звуку со двора.

- Корова… - сказал он, утешая самого себя, и стало ему от этого теплее и даже веселее, - Коровушка мычит. Дуняшу зовет… - прибавил он и все-таки не мог утешиться и продолжал реветь на разные лады, без особенного горя, а так, чтобы скорее пришла Дуняша и приласкала бы его, пожалела. Потому что, в самом деле, целый день ничего не ел, кроме сухарика, а этак может ведь он даже умереть, как бабушкин Феденька. Так положат его в гроб в той самой рубахе, которую никак не может ему дошить Дуняша и будет он, как к празднику наряженный. Понесут его на могилку к маменьке и будет плакать над ним бабушка и тятенька, а горше всех Дуняша… И вот делается ему жалко теперь уже Дуняшку больше тятеньки, больше мамыньки - больше самого себя… И все горше, все надрывнее он плачет в темной молчаливой и глухой избе.

- Што такое? Што ты так ревешь тут? Кто тебя обидел?

Слова эти ворвались в избу после быстрого визга каблуков по снегу, после скрипа двери, и от прыгнувшей на печку Дуни повеяло тем сладким запахом мороза, платья и тепла, какой всегда так радовал и утешал Микулку.

Она по-матерински ласково прижала его голову к теплым и упругим ласкающим шарикам груди, погладила по волосам и, заглядывая в темноте в лицо, вытерла ему слезы концом фартука.

- Ну, говори же, - кто тебя? Экой стыд: такой большой, а плачешь. Ведь женить уже скоро будем.

- Женить! - передразнил он, желая покуражиться. - Ушли да ушли все, а она пришла да и картинку отняла. Дядюшка мне дал, лохматый…

- Какой дядюшка?

- А лохматый.

- Ты чего трусишь? Какой лохматый? Ты кого-то испугался?

Дуня вытерла ему нос, пощупала его голову и оглядела избу.

- Я сперва-то испугался, - вякал Микулка, - А потом он ничего… Он добренький. Картиночку дал мне-ка, синенькую. Шебаршит. Ижно, говорит: обутки пускай купят, а она отобрала-а!

- Кто?

- А Лукичева баба. Спиридоновка.

Тревогой замелькали концы пальцев Дуни. Она ощупывала лоб и шею брата и уже не спрашивала, а утверждала:

- Ты захворал опять? Ты простудился? Ты на двор босой, раздетый бегал?

И каждый из них думал о своем.

- Вот он придет опять, дак я ему пожалуюсь! - всхлипывал Микулка, а Дуня утешала его:

- Ну, будет-будет, Христос да Богородица с тобою! Вот погоди, я тебе гостинчики принесла.

Спрыгнув с печки, она зацепилась платьем за обочину, обнажила ноги выше колен и хотя в избе никого не было, стыдливо оглянулась и поспешно оправила юбку, закрывая розовые и холодные, чуть шершавые от холода колени. Даже вспыхнула.

Только теперь она сняла шаль и кацавейку, и ее платье, длинное и широкое от пояса, развеялось пышным кругом, когда она круто повернулась на одной ноге, ловя выпавший из рук сверток с принесенными остатками с купеческого стола.

Дуня подала Микулке кусок пирога, потом подушку и свою кацавейку.

- Поешь да ляжь, укройся, ежели прихворнулось. А я пойду коровушку доить. У те што болит-то?

Микулка, откусил от булки, лег на подушку и задумался.

- Болит-то? - переспросил он и подтянул к самому носу собственную ногу. - Пятка у меня болит. Летось-то которую гвоздем наколол.

- Пятка? Да она уж у те зажила давно, - сказала Дуня и озабочено остановилась у печи с подойником.

В этой рассеянной неподвижности она часто замирала в сумерках, объятая особыми своими думами. Но на этот раз она прислушалась к резким взвизгиваниям старушечьего голоса, доносившегося с улицы.

Голос приближался и нарастал и вскоре ворвался в широко распахнувшуюся дверь.

Это возвращалась с работы бабушка Устинья.

- Штобы вас всех лихоманка затрясла, окаянных! - срывающихся на визг басом громко крикнула на улицу перед тем как захлопнуть дверь. Повернулась к ней лицом и сгорбленная, строго погрозила крючковатым пальцем еще сквозь запертую дверь на улицу.

- Штоб вам на том свете эдак-то жар хватать, как вы у нас последнее хватаете! А отольются вам наши сиротские слезы, отольются. Штобы вас забила падучая болесь!

- С кем это ты, бабушка, грешишь опять?

Дуня помогла старухе снять старую, заплатанную еще дедушкину мужичью куртку. Бабушка Устинья перевела дух, высморкалась под порог, потом круто повернулась к Дуне и еще громче закричала, словно Дуня перед нею виноватее всех.

- Да как же, посуди-ка ты сама: я им пряла, пряла! Всю осень, пальцы-то все в дыры извертела, а они - нако тебе: жбанчик крупы насыпали да крынку сметаны посулили к празднику, а? ровно, как нищенке! А и хотела-то немного. Думала, хоть две рублевочки дадут деньгами. Я бы пареньку-то обутки справила какие ни наесть.

Она сбросила с ног большие, подшитые войлоком старые валенки, и полезла на печь, к внуку, и голос ее с озлобленного визга сразу упал до глухого, басовитого бормотанья:

- Где он у меня тут, соколик, домовник мой писаный? Ишь, гляди-ка, спит уж. Да ты покормила ли его чем, девка?

Дуня, между тем, надела на себя бабушкину курточку и, остановившись у порога, ухмыльнулась про себя:

- Неужто спит? Нет, это он прикинулся… Ох… баловень он у нас… Прихожу, а он што-то про дядюшку лохматого. Не захворал ли думаю, не простыл ли.

А Микулка слушал и притворялся без памяти лежащим на подушке, хворым и несчастным. Сладко ему слушать и молодой певучий голос о себе сестры и старческий, скрипуче-бормотливый голос бабушки. Дуня уже вышла из избы, а бабушка все еще с ней разговаривала:

- А долго ли простыть-то тут у нас? Избенку-то всю насквозь ветер продувает, а ребенку до ветру выйти не в чем. Один тут день-деньской сидит голодом да холодом.

И снова вспышки гнева вздергивали ее голос на острие визгливой боли.

- А те разве понимают нужду нашу? Я говорю: пальцы-то все в дыры извертела, прявши.

Руки ее гладили маленькое, тощенькое тело Микулки, по рукам до сердца бежала теплая струя и голос снова переходил в ласковое воркование:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора