В рыданиях повалилась Стратилатовна к ногам Васьки и оба они пали, как малые ребята, но в страхе истинном.
Смотря на них, не выдержала и заплакала Анисья, робким шепотом уговаривая Матвея:
- Мотя! Мотька. Да што ж это мы делаем?
А в эту минуту в шапке и с медалью на груди медленно и строго вошел староста, но, видя плачущих, поспешно сдернул с себя шапку.
Выглядывая из-за спины его, робко высунулся Яша, все еще не понимавший: во сне все происходит или наяву?
Староста поднял крест, чтобы помолиться на иконы, но Матвей схватил его за грудь:
- В тюрьме сгною! - грозно закричал он. - Ты тут деньгоделов прячешь, а-а?..
Староста даже присел от страха.
- Ваше скородие! Сном-духом ни чего не знаю…
- Молчать! В остроге изгною! Лошадей мне! Да десятских трех для провождения арестованных. В губернию всех заберу. Три тройки мне!
И, повернувшись к заревевшем Ваське, Стратилатовне и плачущей Анисье, выкрикнул: - Да замолчите вы! Видал я ваших слез довольно!
- Ваше скородие. Не губите! - лепетал, не смея выйти, староста. - Бегу, сейчас велю подать!
Придерживая шапку и медаль, он пятился и повторял испуганно:
- Ваше скородие. Сию минутучку!
И скрылся за дверями вслед за убежавшим Яшей.
- То-то, сучьи дети! - с дьявольским хохотом кричал вслед им разбойник. - Я хорошо узнал вашу собачью душу… Эх, тряхну же я вас на всю губерню!..
Рассказ второй
Правит мороз крепко и законно, полгода хозяин над Сибирью. По полям и степям носится косматая вьюга, веселая и пьяная простором. Крутит, завывает, подскакивает на холмы, белым колесом бросается с хребтов безлесных, белой тучей застилает небо.
Студено на чистом месте далеко ушедшему от норы зверю. Со слезами пляшут на глухих путях запоздалые путники. Тяжко бедняку без запаса дров и хлеба, без теплой меховой одежды. Не уютна его хижина под ледяной оскаленной усмешкой молодца-мороза.
Но мороз-хозяин любит всех хозяйственных, запасливых: людей и птиц и насекомых. Каждому, поверх всего, - покров пушистый, каждому - оправу светлую из серебра. Живи, покуривай дымком, грейся своим дыханием, грызи свой трудовой запас, либо сладко спи в теплой норе до прихода радостной сестры мороза - оттепели весенней. Сон ли смерть, смерть ли сон, жизнь ли вечная во сне и в смерти - этого мороз не знает.
Промерзла в озере вода до дна. Застыли рыбы. Правит закон-мороз. Растаяла вода, ожили рыбы, ушел мороз неведомо куда - танцуют рыбы, прославляют чудо. А мороз опять откуда-то явился. Сковал до неба пар земли, ледяными латами покрыл реки и озера и для рыбы, живущих подо льдами недоступны и неведомы законы надо льдами, как неведомы надземные законы людям.
Просто понимал и признавал закон мороза Вавила Селиверстыч, мужик от чурки-чур-чураевского роду, старой веры.
В самую жаркую, петровско-солнечную пору запасались и сушились дрова на зиму. Вся весна, все лето, золотая осень, три времени года - все на службе у зимы-мороза, все ему в угоду.
Вот за то и жил-покуривал Вавила в почете у мороза, в уютном захолустье леса, в подветренном ущелье, у начала каменного кряжа гор Алтайских.
Засыпаны амбары золотым овсом и ячменем, пшеницею бобровой. Обросли на зиму хорошей теплой шерстью лошади, коровы, овцы и собаки. В теплых и больших дворах - пар столбами от дыханья, весел шумный шорох сена и соломы, - не пережевать и сотням ртов трудовых запасов до весенней травы на косогорах.
Хмур и тепел и уютен дом маленькими оконцами в ограду. В низком подполье его дремлет буйный хмель в загодя наполненных бочонках с медовою брагой.
А поодаль, в двух верстах, в пасечном крепком омшанике, засыпанном снегами, крепко и чудесно спят, сложенные, как поленья друг на друга, сотни ульев с пчелами.
Не только лес-дрова, не только земля-пашня, не только луг-трава, а сено-корм. Нет, запахи лесной хвои и трав - для здоровья, краски цветов - для глаза, кашки их для воска - Богу свечка, росы с них для меда-сладости, сок белой березы - для вина веселого, шелк ее бересты для туесов к пиву, для покрышки домиков пчелиных, тонкий ствол для плетенья, ягоды с кустов для сладкого варенья, корни старых елей, кедров и сосен и черемухи для смол пахучих, для черного дегтя. Пух и перья птиц лесных для мягкой постели, красный мех со зверя разного на шубу, - вот какая жизнь держала там в плену Вавилу Селиверстыча.
А сверх всего грибка и молода красавица-сноха Лимпея, жена единственного сына, кроткого Корнила. Как крест над крепкою часовней, как конек над хороминой венчает она полное благополучие Вавилы.
Неделями и месяцами не бывал Вавила в ближайших селах. Днями и ночами - ни следа к его заимке с ближайшей проселочной дороги. Только изредка волк возьмет в кольцо, очертит большими тонкими кругами всю его усадьбу. Но и на волка и на злого человека - у Вавилы - сторожа и слуги верные: восемь собак, одна другой свирепее.
Как в заколдованном скиту, покрытая зимою снегами, а летом тучами и солнышком и сладостной тихой тайной, оплетенная густой людской молвою, протекала на заимке жизнь Вавилы Селиверстыча.
Дни в избе Вавилы отличались святцами. С утра до вечера - неусыпный труд. Вечера же вершились тихою молитвой.
Но сны ночные заносили его в грешные чертоги, и искуплением был мрак ночной.
Заканчивался день Вавилы в горнице, в красном углу на лавке под широкой божницей, уставленной темными иконами, перед которыми на треугольном столике лежали старые в деревянных, с кожей, переплетах, книги. Здесь все было поставлено удобно, просто, прочно. Посредине избы - большой стол, в углу - кровать под ситцевым, с разводами, желтым по красному, балдахином, направо - русская печь. Два косящатые окна закрывались с вечера на болты, и сквозь стекла из избы были видны раскрашенные ставни. На полу пестрели яркими цветками домотканые половики. Вавила перед сном освещал иконы самодельной восковой свечой и, прислушиваясь к доносившемуся со двора шуму леса и завыванию вьюги, оправлял рубаху, становился перед иконами и начинал молиться.
Вавила был крепок, коренаст, широк, с темными остриженными волосами, с редкой узкой бородой на строгом загорелом лице. Носил он темную рубаху с мелкими цветочкам, широкие из плиса шаровары и высокие простые сапоги с войлочным чулком - и зимой и летом.
Как всегда был кончен и этот день накануне Новогодья. Сидел у стола над раскрытой книгою Корнил и, погруженный в чтение, испитый и бледный, с чуть наметившеюся светлой бородкой, большими страдальческими глазами, смотрел куда-то через книгу в глубь и в даль. На нем была белая холщевая, вышитая красным гарусом, рубаха, домотканые штаны и темные валенки.
Волосы свисли на лицо, и весь он точно спал с открытыми глазами, позабывши явь житейскую.
С едва заметною усмешкой в прищуренных глазах смотрела на него Лимпея, стоящая спиной к печному челу.
Рукодельный сибирский кокошник с позументом, желтенький сарафан, подпоясанный гарусной покромкой, большие серебряные серьги кольцами в ушах и множество рядов янтарей на шее делали ее похожей на царицу с красочной пряничной картинки, что продают на русских ярмарках. Но миг, и бледно-матовое и темные, большие, строгие, почти испуганные и печальные глаза - все преображалось. Из царицы пряничной делалась она царицей-женщиной, властной красой своей, вольной в хотеньях, жестокой в лукавстве, милостивой в хмельных ласках. Стояла у печи, ждала, когда кончит молитву свекор, и думала какую-то свою, грешную думу. Вот отчего усмешка пряталась в ее грустных ресницах, а испуг - во взгляде.
Вавила оторвался от молитвы и спросил Корнила:
- Амбары-те ты замкнул ли?
Посмотрев на отца непонимающими глазами, Корнил ничего не ответил.
- Батюшка тебя спрашивает, - поспешно объяснила Лимпея, - Амбары-те ты запер ли на замки?
Корнил вздохнул и, оторвавшись от книги, тихо вымолвил:
- Стало быть, запер.
- Стало быть, запер!.. - передразнил его Вавила, - Слово у те насилу вынудишь!
И взяв руки подмышки, продолжал с вздохом вслух молитву, вкладывая в смысл ее презрение к сыну:
- Помяни Господи в царствие твоем царя Давида и всю кротость его. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! - оборотился на сноху, - А ты чего ждешь? Руки-то сложила.
- Где, батюшка, постель прикажешь стелить тебе сегодня?
- Тамотко, на полатях сегодня лягу, повел Вавила локтем в сторону другой избы. - И ныне и присно и во веки веков, аминь… Господи, помилуй. Господи, прости!
Пытливо посмотрел в лицо жене Корнил. Она потупила глаза, подошла к кровати, взяла подушку, часть одежды и ушла в другую избу через сени.
Вавила положил земной поклон, перекрестился и, покончив молитву, зорко посмотрел на сына.
- Ложь-ка, неча свет-то жечь. Завтра пораньше надо снег отметывать: ворота завалило. Собаки-то спущены ли с цепи?
- Стало, спущены.
- Стало спущены! Родителю, как отвечаешь? - и Вавила пошел вслед за Лимпеей. - Спи, сказано, ложись! - крикнул он, шагая за порог.
Оставшись один в горнице, Корнил медленно поднялся на ноги и потянулся вслед за отцом. Рот его открылся, глаза расширились, а голова медленно, одним ухом, повернулась к закрытой двери. Как вор, на цыпочках подкрался он к ней и замер, слушая. Открыть же двери и выйти не посмел. Так он стоял долго, пока, наконец, не вздрогнул и, схватив себя за грудь, прошептал чуть слышно:
- Заперлися!..
Полусогнутый отступил он от двери и страдальчески, без слез, заскулил, повторяя:
- Заперлися!
Потом встал на колени перед божницей и вытянул перед собою руки.