Кумир революции… Тема революции и гражданской войны стала главной для всей русской литературы двадцатых – начала тридцатых годов. Писались на эту тему и объемные эпопеи: так, Шмелев задумывал чрезвычайно обширный роман "Солдаты" (1924–1933). Вероятно, тут не обошлось без влияния его новых "военных" друзей: генерала А. И. Деникина и капитана К С. Попова, которые сами пишут в конце 1920-х годов книги очерков соответственно "Офицеры" и "Гг. Офицеры". Шмелев бросил "Солдат", опубликовав всего несколько глав о начале века – материал был слишком велик по объему, сказалась и травля со стороны "левой" части эмиграции. Писались о революции им и романы – к ним можно отнести "Няню из Москвы"; и полудокументальные повествования – "Солнце мертвых"; и, конечно же, небольшие рассказы, в числе которых "Два Ивана", "Про одну старуху" (оба 1924), "Письмо молодого казака", "В ударном порядке" (1925), "Блаженные", "Чертов балаган" (1926), "Свет Разума", "Прогулка" (1927), "Крест", "Виноград" (1936), "Куликово Поле" (1939–1947). Некоторые из них имеют документальную основу. О рассказах "Про одну старуху" и "Куликово Поле" Шмелев писал: "Ни-когда я не БРАЛ с "рассказов"; только вот разве – в двух словах – как старуха прокляла сына, ездила за хлебом и умерла… Я создал "Про одну старуху". И тут – тоже, в двух скупых словах – "случаи". И все – как в связи с "потусторонним". Первый я дал "Глас в нощи". Второй будет "Куликово Поле"". В других рассказах мы встретим знакомых героев: дьякон и учитель из "Двух Иванов" появляются и в "Свете Разума"; дьякон также упомянут в "Солнце мертвых", как и случай с убитой работницей фермы из "Крымских рассказов". Это подлинная история, связанная с жизнью писателя С. Н. Сергеева-Ценского, который и изображен под именем художника Пинькова (в Алуште Шмелев некоторое время жил у Ценского, а потом купил себе домик рядом с его дачей). Кроме крымских впечатлений мы найдем в его рассказах и "среднерусские". Шмелев стремился охватить взглядом как можно большее пространство и показать влияние революции на представителей самых разных классов и сословий: интеллигенции, купцов, мещан, военных, крестьян… Его мастерство "сказа" тут поистине неоценимо: речь от лица персонажа дает ощущение "человеческого документа", к чему, по всей видимости, он и стремился. Одновременно "сказ" позволяет ему показать душу героя как бы изнутри, в момент ее наивысшего потрясения. Потому что в центре шмелевских рассказов – русский человек в подлинно "пограничной ситуации" – на границе жизни и смерти – от голода или неминуемого расстрела. Сознание героя мутится: он не чувствует времени и не ощущает пространства – "Каменный век" (1924), "Туман" (1928), "На пеньках" (1924), "Тени дней" (1926). Смертный ужас затопляет душу героя, вынося на поверхность самое сокровенное. "Со времен Достоевского никто в европейской литературе не проникал в ночную область человеческого духа смелее Шмелева, никто не выявлял в ней таких мрачных глубин", – восторгался А. В. Амфитеатров.
Но как бы хаотично, ужасно и фантастично ни было все вокруг, как бы ни был потрясен герой, как бы ни развивались события – в рассказах Шмелева всегда ясен смысл происходящего. Ясно, где добро и где зло – в ярком и беспощадном свете разума. Это не Ремизов, у которого все взвихренно, расплывчато и сама революция оценивается неоднозначно. Шмелев ближе Бунину и мог бы, вероятно, подписаться под словами Ивана Алексеевича: "Вообще, теперь самое страшное, самое ужасное и позорное даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо объяснять их, спорить о том, хороши они или дурны". Не зря Шмелев и Бунин посвящают друг другу рассказы: сейчас они почти единомышленники. Для Шмелева также однозначно: Зло есть Зло и никогда Добром стать не может.
А революция и есть такое Зло. Произвол, убийство, беззаконие. Причем не только Октябрьская социалистическая: "…большевизм – следствие Февральской революции с ее деятелями, – вот что понимает Шмелев. – Пришла шайка существ злой и развратной воли и, прикрывшись "народным волеизъявлением", сумела ОБМАНОМ, СТРАХОМ И ПОТАКАНИЕМ ВСЕМУ НИЗМЕННОМУ, ЧТО ЕСТЬ В ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПРИРОДЕ, НАДЕТЬ НА ЛИШЕННЫЙ ВОЖДЕЙ НАРОД ПОЗОРНЕЙШЕЕ ЯРМО".
В критике в это время писатель приобретает репутацию непримиримого. Литературовед Н. К. Кульман пишет о нем: "Ни один из русских современных писателей не вскрыл с такой убедительностью реальное и метафизическое зло большевизма, хотя почти все в той или иной форме уделили ему внимание". Образ такого Шмелева мы найдем и в стихах Лоло (Л. Г. Мунштейна):
Тебя мы лаврами венчали
В былые дни – в родном краю,
Теперь ты стал певцом печали,
Борцом за родину свою.
Живое, пламенное слово
Как "Солнце мертвых" жгет сердца.
Пусть не иссякнет до конца
Святая ненависть Шмелева.
Но эта "святая ненависть" вовсе не была слепой ненавистью. Шмелев много думал о корнях революции, ее причинах и происхождении И свергнул следующий кумир – кумир культуры, причем культуры западной.
* * *
Здесь хотелось бы сделать отступление и во избежание недоразумений сказать несколько слов вообще об отношении Шмелева к Западу, его культуре и цивилизации.
Немецкий язык Иван Сергеевич знал с детства, французский начал учить в Крыму. Читал в подлиннике Пруста (который ему не понравился), беседовал с Томасом Манном. Оказавшись в Париже, любовался городом и парижанами с добродушной усмешкой. Писал И. А. Белоусову:
"Вообще народ приятный, очень неглупый и аккуратный. Каждый купил на Пасху шоколадного зайчика и четверку ветчины, и все очень успешно танцевали тустеп. Каждый счел долгом уехать за город, а кто не мог уехать, то делал вид, что уже уехал: спускал жалюзи и сидел во тьме – уехал! А то неприлично. Каштаны распустились в свое время, не считаясь с политич<еским> барометром, и консьержка напротив моих окон юлит от весны. Умею говорить по-французски. Езжу под землей и прохожу по Елис<ейским> Полям без страха Тени Великих со мной ходят. Нотр-Дам Вам кланяется, а старик Пантеон сочувственно жмет руку. Иногда я останавливаюсь где-нибудь в густом месте, на площади Этуали или Конкорд или у Бастилии бывшей – и спрашиваю себя, из какого это романа. В первый день Парижа повез меня наш славный поэт тезка (вероятно, Бунин – К О.) в такси-автомобильчике – по огненно-зеркальному авеню к площадям. Шехерезада и ничего не пойму. И уже когда поздно ночью пригубил я немножко – постиг, что я в Париже. И теперь еще стоишь перед Инвалидами или на мосту Алекс<андра> III… да куда я попал! Мне бы теперь по дрова ходить, или на Сухаревке дровами торговать, а тут Париж огнями голову кружит".
Насколько другие описания мы встретим в его рассказах! Даже красоты города во "Въезде в Париж" (1925), например, производят отталкивающее впечатление. Все слишком тяжелое, каменное, "материальное" (точно такое же – в одном из очерков А. И. Деникина "Офицеры" – "Стальные сапожки"). Из рассказа в рассказ повторяются устойчивые образы и символы: шофер, лакей, кровь, пожар; эпитеты: мясное, плотское, бычье. Мы встретим их и в рассказах, и в публицистике, и в отвлеченных рассуждениях из частных писем: "…шоффер да "лакей" в мире хозяйничают и все завоняли бензином и курячьим духом. У Чехова, помните: "от тебя, брат, курицей пахнет". А тут еще и кровью все залито".
Шмелев не любит теоретических рассуждений, предпочитая, как истинный художник, выговаривать мысль в образах. Но эти образы очень легко "расшифровываются" с помощью книг его единомышленников-философов. Как правило, он сам где-либо на них указывает. Так, в его дневнике мы найдем заметки о статье С. Н. Булгакова "Две встречи", которая прекрасно "комментирует" и объясняет шмелевский взгляд на европейское понятие красоты. Булгаков разбирает живопись Ренессанса и видит в ней торжество человеческого, земного, "мистическое обмирщвление", "торжество языческого мироощущения, жертвою, а вместе и орудием которого сделались деятели Ренессанса": "И какая прямая дорога отсюда, чрез это открывается в "новое время" с его пустотой и падением".