Специализацию по глазным болезням на шестом курсе Надя проходила у знаменитой Плетневой. Она почему-то приглянулась профессору, и Плетнева разрешала ей много больше, чем другим субординаторам, часто ставила на свой операции и хотела зачислить в ординатуру в своей клинике, - комиссия по распределению заупрямилась. Пока очередь дошла до Надиной группы, получилось, что в Москве остается слишком много выпускников, а Надя к тому же была тогда незамужней.
В Белоусовке глазных операций было мало, но общей хирургии много - Шарифов просто задыхался. А у Нади после клиники руки уже чесались, как у всех молодых врачей, постоявших немного у операционного стола, - у них появляется какая-то детская гордость не только за каждую сделанную, но даже за увиденную операцию. И она много говорила о разных операциях, хотя у стола чувствовала себя еще неуверенно, конечно.
В институте вместе с Надей всегда оперировал педагог, он попросту диктовал, что нужно делать. В сельской больнице хирург, как правило, работал без ассистента, только с операционной сестрой. Шарифов, сколько был в Белоусовке, оперировал с Лидой. Лида знала каждое его движение и ощущала себя почти равным партнером. А тут он стал ставить ассистентом Надю, и все прежнее разрушилось. Потом уже Шарифов стал ассистировать Наде. Правда, если на операции случалось что-нибудь трудное, они менялись местами. На обычных хирургических операциях ассистент стоит чаще слева от больного, хирург - справа. Кто справа, тот и отвечает за операцию. И если у Нади получалась заминка, он говорил: "Переходи на мое место. Я встану справа". Глазную хирургию он тоже немного знал, да и вообще-то был опытнее. Он учил Надю всему, что умел, - правда, чаще ненужному для окулиста. Даже верхом обучал ездить. И в операционной местами они менялись все реже и реже. А потом она уже стала оперировать без него, с Лидой. Но она оперировала очень медленно. И Лида всегда ворчала, даже не было понятно, что заставляет ее ворчать:
- Не за свое дело беретесь. Вы глазник и знайте лечите глаза. Толку-то от вас - аппендицит за час с четвертью! У меня рабочий день до полчетвертого. Все брошу и уйду. Здесь не училище.
А еще Надя на операциях слишком много говорила, чтобы подбодрить себя, и вспоминала институтские клиники. И Лида взрывалась из-за этого:
- Москва!.. В Москве!.. Этак с разговорчиками оставите инструмент в полости… У вас левая перчатка прохудилась. Смените.
Шарифов, когда она оперировала, вместо того чтобы заниматься другими делами, то и дело заглядывал в операционную. Сначала объяснял, что нужно проверить, как работает автоклав, стоявший у дверей снаружи, или выяснить, когда был простерилизован шелк. Потом - уже без предлогов - сидел в углу на табурете, поглядывал издали да временами подсказывал. В больнице все говорили, что Владимир Платонович очень утомился за последнее время и стал непроизводительно расходовать рабочие часы.
Через год, когда они поженились, разговоры умолкли. Ведь одно дело, если главный симпатизирует молодой девице-врачу, и другое дело, если он печется о делах своей жены.
Только Лида по-прежнему оставалась резкой. Правда, немного менее резкой. Просто она старалась ничего Наде не говорить. И здоровалась хмуро.
И Наде было особенно неприятно, что именно сейчас, когда вещи уже лежали на телеге и любому ясно - все у них с Шарифовым рушится, именно Лида очутилась почему-то на больничном дворе спозаранку.
- Едете?
- Да, Лидочка, всего доброго.
А дальше произошло странное.
Лида, наверное, не понимала, что говорит.
- Ума лишилась! - чуть не крикнула она. - Куда ты? От счастья ехать!
У нее язык заплетался, как у пьяной. На "ты" она никогда не была с врачами. Наде стало страшно. Она с трудом удержалась, чтобы не закричать: "Вам что за дело!"
- Не судите, Лидочка, - сказала она. - Все слишком сложно.
Лида что-то бормотала. Надя сказала с надсадой:
- Не понимаю, не слышу. Ну что?..
- …Владимир Платонович просил передать, чтоб его дождались… Меня просил. По телефону. "Она, - сказал, - уехать может… в отпуск…" А мне: "Поговорите, - сказал. - Вы в операционной первый друг. Вот и помогите". Все знают, что не в отпуск…
Надя засуетилась и села на телегу.
На этой телеге накануне возили кирпич. В автобусе - потом - укачало. Близ станции Надя, стараясь прийти в себя, долго и тщательно отряхивала с плаща и портпледа въедливую рыжую пудру.
На этой станции, оказывается, не продавали плацкартные билеты. Московский поезд вечером. День тянулся медленно.
Рядом с Надей на деревянном жестком диване с вензелем "МПС" сидел и ждал поезда пожилой офицер в зеленой брезентовой накидке. Надя боялась, что он будет разговаривать с ней, и очень внимательно разглядывала вензеля на диванах впереди, справа и слева. Но он молчал. Потом предложил леденец: "Я курить бросаю". Надя из вежливости взяла конфету. Есть не смогла и сунула в карман.
Через полчаса офицер сказал:
- У вас настроение плохое, попутчица. Разговаривать вы не хотите.
- Да, - сказала Надя.
- Я тоже, - сказал офицер. - Я мать хоронить ездил… Пойду все-таки покурю. Посмотрите за моим чемоданом. Вернусь - вы погуляете.
Навалилась усталость. Надя дремала, примостив голову и руки на чемодане, поставленном на скамью. Она видела каменистый обрыв, сверкающую на солнце реку и белые домики больницы. Старый лохматый меринок Ландыш хитро заглядывал ей в глаза и тоненько ржал, встряхивая рыжей гривой. Шарифов хлопнул по седлу, сложил руки в "замок", подставил их: "Прыгай!" Надя оказалась в седле. Ландыш дернулся. Надя потеряла равновесие и с грохотом упала… Мимо станционных окон мелькали товарные вагоны. Болела рука. На предплечье краснел отпечаток ручки чемодана.
Офицер сосал леденец. Сказал с угрюмой улыбкой:
- Плохой вы сторож. Идите погуляйте.
Надя послала телеграмму подруге. Пусть она встретит. Мама с утра на работе. А подруга всегда сумеет отпроситься.
Она вышла на платформу. Солнце село. Ветер слабый. В небе еле движутся на закат облака - фиолетовые, малиновые, золотистые. За станцией виден овражек, пересеченный насыпью. Сверху, на насыпи, - длинные холодные рельсы.
В овражке, на дне, - туман. Его протыкают голые ветви кустарника. Через булыжную дорогу перекинут шлагбаум. В той стороне ползает по стрелкам паровоз. Вскрикивает временами, словно прищемил что-то.
Она представляла себе, как утром будет в Москве. Подруга вытаращит большие, навыкате, телячьи глаза. Ее зовут, как корову санитарки тети Глаши, - Милкой.
Она скажет: "Наконец дома, наконец начнешь жить по-настоящему".
…Ремни носильщиков щелкают, как пастушьи кнуты. Носильщики кричат: "Поберегись!" - и толкают приехавших и встречающих. На вокзальной площади троллейбусы высекают искры из проводов. Шоферы голосят: "Кому на Киевский?"
Милка скажет шоферу: "Поезжайте через Лялин переулок". И шепнет: "А то начнет колесить - денег не наберешься… Устраивайся к нам, в железнодорожную. Раз в год бесплатный билет в любой конец и обратно. Ты все еще мелко завиваешься? Теперь так не носят". А потом скажет о Шарифове: "Этого нужно было ожидать… Ничего! Свет не сошелся клином".
Потом Надя стала думать, какой Шарифов.
Он считает настоящей эту жизнь в Белоусовке потому, что лучшего просто не представляет. Он некрасив с первого взгляда: чуть сплюснутый нос, щетинистые волосы. А когда работает или рассказывает, в карих глазах - блики невидимой свечи. И когда вырывается из потока дел, тогда он - Надин. Но об этом нечего. Он не любит Надю. Должен был сразу уступить или все бросить и вместо идиотского звонка Лиде прилететь, прискакать сам, чтобы встретиться на больничном дворе прошедшей ночью.
Из станционной двери выглянул офицер:
- Попутчица! Все на свете прогуляете. Скоро наш поезд. Идите вещи караулить. А я билеты возьму. Давайте деньги.
Потом он вынес вещи из вокзальчика.
- Девятый вагон. В самом конце состава! А? Остановится не у платформы…
И Надя попрощалась с этой станцией, с голыми деревьями, с овражком, где лежал туман, и с булыжным шоссе, по которому сейчас подъехал к станционному зданию грузовик, и двое мужчин - в сумерках еле различались силуэты, Надя заметила только, что один из них был в шляпе, - спрыгнули через борт. Видимо, торопились к поезду.
Там, где должен был остановиться девятый вагон, столпилось человек восемь молочниц, ехавших в соседний район, - там завтра базарный день. Офицер сказал:
- Вы постойте. Я сяду налегке, места займу. Потом погрузимся.
Подошел поезд. Офицер вспрыгнул на подножку. Потом с шумом, подбадривая друг дружку, молочницы стали втаскивать бидоны, кастрюли, узелки.
- Вот народ, - сказала проводница, зажигая свечу в жестяном фонаре, - столько суматохи, а ведь целых четыре минуты стоим.
Совсем стемнело. Засветились потные стекла вагонов. Над дверью вокзальчика зажгли две электрические лампы без колпаков.
Шарифов подошел сзади. Он запыхался, и шинель была чем-то замазана. Он сказал:
- Ты знаешь, что это нельзя. Я приехал в больницу только в четыре, а тебя нет… Будет нас двое или трое, но тебе нужно остаться. Решай сама, но я тебя силой оставлю.
- А не поздно, Володя? - Надя наклонила голову набок и подняла плечи. - Больно очень. И я, наверное, никогда не забуду твоего обещания бросить меня. Я не вещь…
Она заметила под фонарем знакомую фигуру в шляпе и зло зашептала:
- Мишу взял с собой? "Общественное мнение"?
- Нет. Грузчик. Лошади нет. От моста вещи придется нести.
Молочницы погрузились. Из вагона вышел хмурый офицер, он был без фуражки и без своей накидки.
- Ну что же вы стоите? - Офицер взял чемоданы, свой и Надин.