- Че-нидь расскажи про Колю, - неожиданно просит Нюра и достает из сетки шанежку и нюхает, - я его, Васяня, восьмилеткой помню. Он в школу пошел, а я в Грачики собралась. Все хотела ему гостинцев послать, да не успела. Вначале худо жила, нече было, а потом уж и схоронили его. Он черный, белый вырос?
- Ни тот, ни другой, - ответил я неопределенно, а сам напряг всю память, вызывая в ней Кольку, но он не шел, упирался. А вместо него маячил в глазах какой-то далекий чужой мальчик без имени, без фамилии, без глаз, без лица.
- Он должен на Ваню походить. Маленький-то походил, - опять обратилась ко мне Нюра, и я опять напряг всю память, но мальчик этот все ходил где-то издали, и даже та далекая буранная ночь не шла в голову, а точно приснилась, привиделась, а может, стояла во мне еще до рожденья.
- Ну какой он? - канючила Нюра, нетерпеливо помахивая сеткой и все стремясь заглянуть мне в глаза, но я не давался.
- Обыкновенный. Пацан спокойный, не драчливый, - добавил я уже на всякий случай и вдруг вспомнил: - Он голубей любил!
- Смотри ты! А ты молчал! Голубей любил! - все удивлялась Нюра и даже повеселела и прибавила шаг.
От могил сильно пахло мокрым песком. Отчего на кладбищах так сильно пахнет песок. И ограды, ограды. Но все-таки деревянных оград побольше, чем железных, и они здесь проще, сердечней, только вид у них виноватей среди своих железных подруг. Многие кресты сгнили и лежали рядом с могилами. Кресты эти никто не починял, не ставил обратно, значит, все наследники уехали на чужую сторону и забыли про свою кровь. Нюра точно слышит мои мысли, дотрагивается до моей ладони, просит вниманья, и голос ее переходит на шепот:
- Сколько кругом сирот. Жили, поди, плодились, на деток надеялись, а они позабыли, - и вдруг совсем тихо, на полушепоте говорит: - И Ваня так лежал бы. Не приедь я - кто бы приласкал его, кто бы могилу украсил. Эх, люди, люди, от крови своей отреклись. И ради чего-о?.. Ты слышишь меня, Васяня? Ради чего кровь родну забывают, память теряют... Ты все же ответь мне? Ради чего? Да не молчи ты? Ну-у? Думаешь, с ума спятила, а я все об этом думаю... Ну чего?.. Погляди вон: могилка вся вытоптана, загажена, а там, поди, человек лежит. Челове-ек! - Она остановилась возле изъеденного лошадиными копытами бугорка и подняла с могилы горстку земли. Потом достала из кармана чистый платочек и ссыпала туда землю.
- Увезу с собой, не велик груз.
- А зачем? - не вытерпел я, и Нюра взглянула на меня как-то вкось, кособоком, потом, схохотнула, и этот быстрый смешок удивил и обидел.
- Зачем, зачем? - передразнила опять и надолго замолчала.
Мы опять зашагали вперед. Утро двигалось теплое, по воздуху несло паутинку, и она висла на крестах. По-летнему жужжали мухи, рассеивая тишину. На соснах вытопилась смола, особенно много ее возле самых корней, у подножья, и этот первозданный янтарь переливается и горит. Зато наверху, в самых густых лапах порхают серые безглазые пташки, здесь так и зовут их - слепыши. Эти слепыши садились к нам под ноги, подлетали так близко, что я различал у них перья на самой макушечке, измазанные в какой-то пыльце. Над клювом у них были черные бровки, и эти бровки все время подрагивали. Но вот мы вышли на опушку, и пташки исчезли.
Колина могила была на краю бора, на высоком бугристом месте. Лет пять назад я посадил ему сирень и сделал оградку - покрыл ее штакетником, и сейчас эта сирень и оградка умилили Нюру.
- Кто-то заботился же. Поди, Маруська...
- Это я сделал, - сказал я тихонько.
- Ты сам, Васяня?! И сам тесу достал и приколотил? И сам сирень принес? - допытывалась она торопливо, и в это время вся раскраснелась, и щеки ее тряслись внизу по-старушечьи, и казалось, что она сейчас пьяненькая - так смешно она наскакивала на меня.
- Неуж все сам?
- Сам, сам, - засмеялся я громко и откровенно, но она запретила.
- Смех у могилы - нехорошо... Его обидишь, Колю. Ну ладно, а вот лавочку ты зря не сделал. Сейчас бы рядком посидели, с тобой, Колю бы вспомнили, ребячество ваше... Совсем доверюсь: стала я тебя в последнее время во сне видеть, часто прямо. Как усну - так увижу. То в рубашечке бежишь коротенькой, то совсем без рубашечки. Только поймать хочу - ты всю обмочишь меня, - и я проснусь. И хорошо и смешно. А как подумаю - ведь это предчувствие. Бежишь ты куда-то, и надо тебя остановить. Вот и поехала к вам. Натосковалась... - И она взглянула даже не на меня, а просто в мою сторону и так горько прищурилась, что я отвернулся. Постояли, помолчали, потом я присел на траву, она тоже рядом присела, но прежде попросила разрешенья.
- Можно с тобой рядышком? Чтоб тесненько, бочок о бочок. Ох, господи, я согрешила - увиваюсь возле тебя, как девка. А ноги-то у тебя как выросли и руки-то! Как идет время, и почему нас от болей не вылечит. Только вывернется солнышко и опять жди град... В молодости все родить хотела, а потом без Вани кака тут роженица. Ну ничего - вон какой у меня сынок поднялся. - Она обняла меня за плечо, осторожно и вкрадчиво. - Как девку-то твою зовут? Ой, выпало из ума - Алентина же. Ты ее хоть покажи мне, покажи. Нянька, мол, требует перед очи, - засмеялась Нюра и протянула вперед ноги. Протянула их далеко и вдруг с какой-то виноватой просьбой задала свой роковой вопрос. Я давно уж ждал его, но она, видно, стеснялась меня, только теперь насмелилась: - Ты помнишь, как я тебя нянчила? Как таскала на себе?
- Помню! - соврал я и сразу стыдно стало, прямо невыносимо, и я отвернулся и начал пересыпать песочек с ладони на ладонь.
- Помнишь ли?.. - ответила она еле слышно и сама себе сказала: - Едва ли помнишь. Время-то ушло...
Она задумалась, большим пальцем поцарапала за ухом - и рассмеялась.
- А ты рос ничего, круглый, пузатенький, мать с отцом оба работали - че хотел, то и ел. А ревливый был, ох и ревливый! Как Леонида Степановича на фронт отправляли, ох и поревел тогда. И поревел же, матушка ты моя, как вынесло твое горлышко. - Она погладила меня по волосам, как маленького, беспомощного, и сразу испуганно отдернула руку, как обожглась.
- Тебе, поди, неладно это? Лезет нянька с соплями. Ну че поделаешь, не часто ездим... Так вот, заревел ты, а отец взял тебя на закрошки, а ты орешь, а ты орешь - прямо лопнешь. Леня и говорит нам: сбегайте, мол, в школу за Серухой, я Ваську покатаю. Отец-то по кровям из крестьян, дед его из Пскова в нашу сторонку пришел. Пригнала голодуха, господь с ней... Вот и любил лошадок-то, хоть и учительствовал. Да-а... Вспрыгнул он на Серуху, тебя подали, а он как понужнул да взвикнул - и вдоль деревни таким метляком. Воротились - ты веселенькой, отец веселенькой, вроде и войны нет. И больше уж не кричал ты, даже когда Тимофеевну отпаивали... Не надоело тебе? - Она закрыла глаза и стала дышать ровно, спокойно. Я подумал, может быть, задремала.
Уже поднялось высоко солнце, стало много грачей вверху: под осень они собирались опять табунами, готовясь к отлету. По небу шли облака. Я смотрел в высоту, в то место, где остановилось млечное облачко, но сколько ни напрягал память - не мог услышать там, в своем далеком, ни отца, ни Нюры - тихой послушной няньки, не мог увидеть глаз той серой школьной кобылы, на которой катал меня на прощанье отец. Где он лежит теперь? В какой земле? Какой ветер трогает его прах, какой дождь мочит?.. А может, лежит он совсем близко от Вани, от тех Грачиков, а может, в той же могиле лежит - кто знает? Похоронной-то не было - без вести. Без вести... Сколько их было таких, что без вести. Облачко стояло надо мной. Я загадал: если оно тронется сейчас с места - буду счастливым. И мне показалось, что оно медленно пошло вперед, хоть и ближние облака стояли недвижно, но мое облачко пошло вперед, в далекую южную сторону, и вот уж его совсем нет - может, ушло далеко, может, растаяло. Я так и не понял.
- Давай о Коле говорить. Не могу я, когда молчат. И боюсь молчальников. Как замолчит человек - значит, обиделся, значит, ты в чем-то согрешил перед ним... Да не молчи ты, моя матушка! - Она опять взглянула на меня с радостной виноватостью, опять к моей голове рукой потянулась, но в последний миг задумалась и опустила глаза. Хотелось ободрить ее, признаться в чем-то тайном, таком тайном, невысказанном, что встает за душой ночами и выйти просится, хотелось приласкать ее каким-нибудь тихим обычным словом, но в горле затвердело и мучил стыд. Я опять заметил в себе, что стыжусь ее, стыжусь ее преданной откровенности и боюсь в это время себя. Наверное, пугала Нюрина доверчивость и непонятная простота, и я еще больше мучился, и хотелось убежать от нее, скрыться с глаз. Но кто мне поможет.
- Давай-ко покормим Колю.
Она разложила на могиле шанежки, конфеты, горсть вишни высыпала и все это сделала потихоньку и отвернулась от меня. Стала что-то шептать. И я чувствовал, что она опять боится меня. Потом обошла вокруг могилы, наверх песку добавила, (прямо ладонями наскребла, потом отломила у ближней сосны две ветки, положила по краям холмика. Я сидел молча, стараясь даже не дышать, чтоб не спугнуть ее.
- Все сойдем туда, и грехи с нами, - сказала про себя Нюра и стала дышать в нос и посапывать.
- Какие у тебя грехи? - вырвалось у меня, и сразу же пожалел об этом. Она усмехнулась, всего меня оглядела.
- У всех есть. И у тебя, поди, есть, - ответила спокойно и сразу заговорила снова, уже волнуясь и вздрагивая всем лицом. - Ну пусть бога нет, согласна. Но человек-то есть. Чем нам не бог? Еще какой бог! И обижать его не надо. И забывать не надо...
- А что делать с ним? - засмеялся я.
- Любить, вот что. Сколько он вынес, сколько народов спас наш человек! Таку войну прошел! Всем войнам война.
- А можно так, чтоб не обижать?..