- А я уж, думаю, про меня забыли. Ну ладно, доскажу. Приехал я, значит, в Сосновку, вижу - домок у вдовы некорыстный. Она в кухню вышла, смеется: "Здравствуйте, здравствуйте!", а че дальше говорить - не знаю. Она смотрит на меня пытательно, зовет к столу. Вижу, стакан водки подносит за знакомство, и огурчик оказался... Выпил - поблагодарил. Она огурчик на вилку, я головой замотал - после первой не заедаю. Она удивилась вроде и губку закусила. Ну, ладно: про хозяйство спрашиват. Поясняю: дом у меня новый, крестовой, банька, коровка, телушка оставлена, курицы, рыбная снасть. Говорю с подробностями, как хозяйке. Она повеселела, тоже со мной выпила, а потом ни с того, ни с сего, а уж пьяненькая, когда, говорит, последний раз хворал. Поясняю: не помню когда, врать, мол, не буду, что хошь делай - не помню. Она опять темнеет... Никого не понимаю. Мужик достается здоровый, а она в печаль. Ну, и опять выпили: я стакан, она вполовину. Я еще голос свой слышу, а она уж никого, раскраснелась, как девка, про мужа вспомнила. Его громом на Ильин день пристукнуло, а детей не осталось, - видно, не хотела: жила, значит, в свое удовольствие. Я понял, что и хозяйство у них было, да уж чуть-чуть уплыло. Вглядываюся в нее - носишко краснехонек, краснота давно въелась... Ну, думаю, голубушка, ты сама руку к имуществу приложила, между нами говоря, пропила... А она, значит, опять меня пытать, как ночью сплю, как желудок - варит ли?.. Поясняю: все хорошо, даже благополучно. Она совсем закручинилась - и хлоп снова водочки. Не, говорит, ты мне - не пара. Мне нужен старик поспокойней да послабей, потому что сама, мол, в одиночку ослабла. А я ей возьми да грохни: я и есть тот старик, и за слова не суди, а если хочешь - бери. А она: ты не старик, ты еще меня переживешь... Аха, тут и щелкнуло: думаю, зря ты финтила-минтила, ядрена кляча, нужен тебе мужик больной, чтоб через месяц его закопать да имущество засвоить. Разозлился, встал на ноги и по столу хрясь: согласна? Говорит: не согласна. Я кричу: звала зачем? А она как заверещит, да грудью на меня поперла. Чую, драка идет. Я в сенки да в ходок. Воронко не поен, не кормлен, а жарина, еле в свою деревню попали, - Федор замолчал, папироса давно потухла, и пока он рассказывал, в голове у меня стало тихо и сонно и не хотелось вставать. А Нюра наклонилась вперед, нос от вниманья затвердел и опустился совсем.
- А теперь че? - тихо спросила, не отрывая от Федора глаз.
- А теперь про тебя задумал... Давай айда ко мне! А на народ не гляди, мало ли болтунов. Зато как заживем! Подтверди, Василей, - он с надеждой взглянул на меня, и мне ничего не оставалось, как сказать: "Заживете, конечно".
Нюра ноготком по скатертке скребнула, скатерть скрипнула, и вот уж вижу прямо перед собой ее злые, мстительные глаза.
- Ох, не ожидала, зато долго нянчилась. Ох, сынок ты мой дорогой. А куда же вы Ванечку дели? Куда ж вы его отправили?
- Он без нас отправлен! - отрубил Федор и опять весь скрылся в дыму.
- Как это отправлен! Как это таким голосом? Я вот где его ношу! - она постучала по груди кулачком, и в заблестевших исступленных глазах встали слезы.
Но Федор их не видел. Смотрел в стол. И вдруг приподнялся на кулаках и крикнул громко, надрывно:
- Ты че обвенчалась с ним? На кой шут тебе мертвяк-то?
Нюра щеку обмахнула ладонью, и показалось мне - успокоилась сразу.
- А вы, Федор Петрович, во мне не ковыряйтесь, - сказала тихо и поднялась со стула. - Пойдем, Васяня. Мало погостили, да много повидали. Поняли мы вас, Федор Петрович. Вон куда винцо повело.
- Поняли, да не шибко. Я тебя к жизни склоняю, а ты на тот свет смотришь. Эх, Нюрка, Нюрка...
- Хватит, не ковыряйтесь!
- А кто он тебе был: жених ли парень?! - вскипел Федор и тоже встал в полный рост.
- Я вам не подотчетна.
- Да не дури, девка. Тебе дом предлагают, хозяйство, а ты хвостом мелешь!
- Вот чё, Федор Петрович, не шумите!
- Надо ж, расписна цаца. Давно ли куски собирала? Не пригрел бы, теперь бы возле женишка была.
У Нюры щека задергалась, и на шее отчетливо билась жила, - и не сдержалась:
- Уйди прочь! Прочь! Опога-а-анил! - завизжала по-бабьи, как молодая, и схватила меня за руку. - Не отставай от меня!
- Вались, покормушка. Кусошница-а! - завопил сзади Федор и пьяно застучал кулаками. Нюра повисла у меня на локте, захныкала. И теперь уже я сам схватил ее за плечо, прижал к себе и почти вынес в ограду. Сзади опять орал Федор, Мы побежали, я ее в спину подталкивал, она всхлипывала и запиналась. А тут еще на нас собаки залаяли - не узнали. В переулке Нюра совсем повисла на мне, и голос вышел слабый, больной:
- Поддержи немного. Голова сильно кружится. Поддержи свою няньку-кусошницу, - и опять градом слезы. Из окошек заметили нас, и как только мы оглядывались на окна - занавески задергивались.
- Пойдем, сынок, теперь на кладбище. Где там Коля-то лежит, Ванечкин брат? Возле него отдохнем...
Но ей опять стало плохо: побледнела мертвенно и схватилась за меня. И зашептала, зашептала, а чего - понять не могу. Еле понял - к самым губам наклонился.
- Прости старуху, прости, не ругай. Я тебя расстроила, отвлекла...
Заглянул ей в лицо. В упор уставились на меня большие виноватые глаза - и потупились. Я задохнулся и долго не мог продышаться...
14
И сейчас опять задохнулся. Еле выровнялось дыханье. И опять услышал стук колес, и сразу вспомнил, что еду в поезде, а то совсем уж смешался с мыслями. За окном стоял белый день, по краям полей пылали солнечные березы. Но все равно не мог успокоиться... Где теперь идет ее поезд? Наверное, уж возле самых Грачиков стучит по рельсам, и она собирает в кучу свои мешочки, пересчитывает багаж и что-то шепчет губами, может, меня вспоминает, казнит.
Поезд остановился. Под окнами закричали люди - продают бабы пуховые шали. Голоса у всех визгливые, нахальные, да и в самих бабах есть что-то цыганское, бесстыдное, как говорится, оторви да брось.
- Шали, шали! Кому шали!
И опять поехали. Станция была большая, долго тянулись каменные строения, а за ними - дачки, дачки. Вагон качался, набирал скорость, а за окном опять поднялся ослепительный день, и уж давно вслед за нами не гнались деревеньки, черные степные овраги, зато все время теперь мелькали красивенькие квадратные домики, возле которых жгли костры. Они горели повсюду, эти костры: видно, день был воскресный, и дачники спешили убрать мусор и принарядить ограды, - и вился за поездом, подбегал к рельсам сизый, серенький горьковатый дымок. Вот и осень скоро. Полетят птицы, замашут крыльями. А там и зима... "Какова ты будешь, моя зима, - холодна ли, трескуча, сколько дашь веку старухе?" - сказала тогда Нюра, когда чуть успокоилась и перестала стонать. Мне уж казалось, что Нюра почти забыла о Федоре, только у нижней губы в уголке подрагивало темное пятнышко да похлипывало в груди.
- Ну, айда теперь к Коле.
Но я отговорил заходить к нему, боясь, что сердце у ней опять сорвется, а то упадет еще пластом, без сознанья, и тогда я тоже умру с ней - так мне было плохо в тот день. И тоже разболелось сердце. Оно и прежде мучило, и чаще всего ночами. Но тогда уже дома, в своей ограде, началось такое сердцебиение, что я лег на траву и зажмурился. А пульс все равно спешил, торопился, вот и в глазах замелькали полосы. Над головой у меня Нюра возвысилась, испуганно губу поджала и молчит. Как наяву вижу ее лицо: то уходит от меня, то приближается, и про платочек забыла, он совсем на затылок спустился, и лоб выступил безволосый, костистый, а кожица сверху красная - надавило платком... И мне опять мало воздуха, и сердце ожило, и нехорошо в висках. А в окно мелькают дачки, зеленые огороды, потом снова костры, а в голове все больней и больней.
15
На кладбище мы пошли через ночь. Опять было ясное утро. В бору пели птицы, солнце грело по-летнему, но Нюра печальна. И мне тоже было плохо, мучительно, да и в последнюю ночь плохо спал. Пугали звезды, они падали всю ночь, и всю ночь казалось, что одна из них сядет на голову и раздавит, и я натягивал на себя одеяло. А под утро было сыро, туманно, одеяло тоже стало сырое, даже волосы намокли. Я приподнялся, но впереди не увидел ни ограды, ни прясла, ни Авдотьиного дома: по земле полз туман и соединялся с небом. Я подумал, что в этот день мне суждено пережить какое-то горе, беду ли - так тяжел, неприютен вставал туман. От него в бору осталась сырость, трава не просохла, и скоро мои ботинки промокли, в них хлюпало. Потом мы пошли сквозь малину. Ее было так много вокруг, что ни обойти, ни объехать. С малины уже начал спадать лист, и она больно царапала голые локти. Сразу за малиной начиналась ограда - низкий аккуратный штакетничек. Ограду соорудили в прошлый месяц, а то постоянно на кладбище заходили коровы, телята, а на ночь здесь оставались лошади и выкатывали всю траву, оставляя на крестах конский волос и запах конюшни.
Нюра шла молча, в одной руке сеточка, в которой шанежки, кулек с конфетами, моченая вишня - гостинец для Коли. Вот и ворота: две жердины продернуты в скобки, Нюра громко вздохнула, покачала головой и только взялась за жердину - так и повисла на ней. Оглянулась на меня подбито, ужаленно: "Сердце, Васяня, изробилось, Расстроишься - и шабаш". Полежала немного прямо на жердине, отдышалась - и пошли опять дальше.
Нюра часто оглядывалась по сторонам, да и посмотреть есть на что. Возле могил в последние годы образовались высокие железные ограды, все на один фасон. Их наши деревенские привозят из города, с завода. И когда ставят возле родственников, то это как праздник, как поминки - опять много выпивают водки, даже больше, чем на похоронах, а потом разбивают бутылки о железные прутья ограды, и лица в это время довольны - вроде исполнен долг.