- Да надо бы. У меня вот не вышло, - сказала она раздумчиво, опять присела со мной и стала камешек на ладони подкидывать.
- Не наговаривай на себя. Не такая ты. Не поверю, - попробовал я ее утешить, но она бессильно отмахнулась и затянула на голове платок. И сказала с горькой безнадежностью: - Нет, сынок, я кругом виновата. И особо перед Ваней.
- Тебя послушай...
- А ты не слушай - запоминай... Была бы война сейчас, я б тоже за Ваней пошла, за народ бы погибла. Само хорошее за народ погибнуть... А ты погиб бы?
- Ну что ты? Прямо в горло залазишь.
- Ну, прости, прости - попытала. Только быват - иной по косым переулочкам ладит. И рассуждаете нынче много. Слов-то не жалко?
- Ну разошлась! - сорвалось у меня злобное, но она как бы не слышала, задумалась, видно.
И вдруг обернулась ко мне резко, нетерпеливо:
- А Ванечка в первый же день войны пошел в военкомат. Война застала его уже в городе. А потом еще домой в деревню приехал... - она замолчала на миг и стала оглядываться, по-птичьи вытянув шею. - Кажись, кто-то ходит, аха? - Она взглянула на меня испуганными глазами и дотронулась до плеча: - Посмотри-ко, Васяня, что-то жутковато мне, - а голос глухой, изменившийся, даже меня напугала. Еще посидели немного и, видно, отошла, успокоилась. Но когда я опять посмотрел на нее, то не увидел лица. Она зажала его ладонями. И опять у меня не нашлось никакого слова. Вверху призывно кричали птицы, собираясь в дорогу, и я радовался их свободе.
16
...Где теперь ее поезд? О чем она думает, куда устремила глаза? - И вдруг чувствую, понимаю - как хорошо, чудно было бы, если б она не приезжала к нам. Как много всяких случайностей! Болела нога - и не ехала, выздоровела нога - и приехала. Значит, не Нюра виновата, а та женщина, которая вылечила березовыми почками, Так, значит, во всем виноваты почки, это березовые почки принесли беду. И грустно улыбаюсь, опять пробую посидеть у окна. И странно - в тот же миг вижу березу. Она посажена прямо в улице, под ней спит теленок, а рядом бегает мальчик. Береза маленькая, одинокая, и кора у ней серая, наверное, от пыли. Зачем принесли ее люди сюда, в каком зеленом лесу выкопали. Мальчик прыгает на сук и качается. Но не успел еще я всмотреться в него, как сук подломился, и мальчик падает. Ушибся, наверное. Но уж нет больше в окне ни поселка, ни березы, ни мальчика, - и уж никогда не узнаю его имени, не увижу его лица, не услышу его голоса. В окне теперь другие картины: дымится трубой заводик, ползет трактор с тележкой, возле путей стоят парни с лопатами и скалятся, поднимают вверх руки и взмахивают фуражками, но уже нет той березы, того мальчика. И никогда, никогда не будет, и так всегда - промелькнуло, привиделось - и вот уж нет его, хоть кричи-закричись. Неужели и с Нюрой так? Неужели не вернется, не простит, не признает в лицо?.. И опять улыбаюсь сквозь боль. Вот что те почки наделали. С какой несчастной березы их ободрали...
Стучат колеса, на станциях стоим теперь мало - поезд опаздывает. И здесь повезло - поезд опаздывает. Опять улыбаюсь, и пробую ее забыть. И не могу.
17
Убрала от лица ладони - слез уже нет. Подвинулась ко мне еще ближе и кинула на ладонь песку.
- Вначале по соседям захотел попрощаться, по одноклассникам. А ко мне - к последней. Я уж с тобой нянчилась, у вас спала, ела. Он заходит, а я тебя держу в береме - Ваня не Ваня? Он ближе подходит и тебя на руки поднял, а ты и не взвякал. Ну, он подержал тебя маленько и говорит: на отца не похож, а на мать похож, счастливый будет. Затем руку подал, я легонько ему пожала, он еще стоит, а потом давай хохотать. Верно это! Из-под тебя как раз побежало, а я обиделась за тебя: дите ведь, зачем над тобой хохотать. Вот че, говорю, ты зубы прикрой, дите ведь. Он подошел ко мне так близко, близехонько и вдруг на плечи руки положил и так больно притянул к себе с захватом - и так поцелует, поцелует и смеяться не перестал. А мне против горла смех, - я Ваню и ударила по щеке. Он отскочил и покачал головой потихоньку, а потом шагнул ко мне, сжал рукой плечо - и выскочил. А в конце деревни уже подвода стояла, он с ней и в город, а там уж на поезд. Вот и все... Вот и грех мой. И сколько ни бейся - не снять. Ударила его перед смертью, и он с моим ударом - в могилу. А ведь нет человека дороже... - Она отвернулась и захныкала, как ребенок.
У меня сильно разболелась голова, я замолчал, даже говорить было больно. Нюра сидела теперь с застывшим мертвым лицом и пересыпала по ладоням песок, И опять я силился вызвать в памяти ту далекую добрую няньку, хотел вызвать лицо ее, голос, запах рук и волос, а вместе с этим вспомнить и себя маленького, трехлетнего, с толстыми розовыми руками, но тот младенец никак не давался, и я весь измучился и снова злился на свою память, но она прятала в себе мою няньку - и ничего не поделать. Я смотрел теперь на Нюрины руки, и думалось, как странно это, как непонятно: вот рядом нянька, почти мать, спал с ней под одним одеялом, под самой грудью, дышал ее теплом, ее телом, ел, пил с ее рук - а вот нет к ней любви никакой, нет любви, а есть только одна жалость, какая-то едкая жалость, о которой и не подозревает Нюра и не слышит ее. И я опять надсадно молчал, хоть и чувствовал, слышал, что она боится моей молчаливости, но только в молчанье было спасенье. Сколько уж раз в жизни спасала меня молчаливость, сколько радостных, немых признаний утонуло в ней безвозвратно, сколько болей и страха перед людьми, перед жизнью скрылось в ней в те минуты, когда нужно было кричать горлом и рвать рубаху. И как награда за это, за мою мнимую скрытность пришло прозвище "двоедан". Так до последних дней и звали в деревне. Смешно, нелепо. И сейчас снова мне стало смешно, - и я рассмеялся, и в тот же миг вспомнился один двоеданский поп Малафей Семенович из соседней деревни. Я зашел однажды к нему, соблазненный старыми книгами, которых было у него несчитано. Мне хотелось хоть бы раз подержать на руках эти древние кожаные корочки, пахнущие уксусом и землей. Малафей сперва принял меня важно, по-царски, но быстро соскользнул на простое, мягкое обращенье, и в нем сразу означилось что-то давно известное, мягкое и забавное. На лбу у попа стояли три волосинки, а дальше закручивался голый шарик, и лысина была слепящая, матовая, зато из ушей выползали густые волосы. Курить мне запретил, и я сразу узнал, что он не только не курил, но даже не притрагивался никогда к папироске, а вот водочку раз попробовал... Еще мальчишкой нырнул с плотиков и ногой о камень ударился, и много лет нога проболела. Потом одна бабка сотворила ему состав на водке, и он отпил пять глотков состава, а остальное на коленко вылил и растер. Прошло шестьдесят лет уже, но грех этот ему не замолить, не замять воздержаньем. И я вглядывался в этого старого чудака и думал, думал, откуда его решимость.
После той беседы с ним меня совсем задразнили. И сейчас я вспомнил об этом и опять рассмеялся.
- Надо мной хохочешь?
Я вздрогнул, Нюра встала на ноги и глядела на меня в упор новыми злыми глазами, уже заранее ничего не слушая, не прощая.
- Я Малафея вспомнил, - и Нюра, сразу что-то поняв, обмякла, повеселели глаза. Опять села рядом и зажмурилась, но уже тихо и радостно, отдыхая.
Солнце поднялось высоко над нами. Новые кресты блестели и отражали свет, и это было совсем празднично и нарядно. И я улыбнулся: кладбище, а празднично и нарядно, и почему-то подумалось такое смешное и чудное: вот в такой день, наверное, легко умереть, И хоронить легко - солнце и паутинки, и под ногами земля в сухих листьях, как в стружках, и пахнет вокруг сосной и мокрым песком. Может быть, именно здесь лет через тридцать буду лежать и я. А может быть, раньше. Например, завтра. За свою, хоть и короткую, но полную жизнь, я видел столько внезапных смертей, что отвык удивляться. Один раз в большом городе Омске мы ехали в автобусе с молодой женщиной, которая схоронила недавно мужа, но не успел пройти год, как она стала вести себя вольно, свободно и уже без стесненья заглядывала в глаза молодым мужчинам, призывая на какую-то возможность, интимность, да и тогда в автобусе она болтала с нами о какой-то ерунде, но думала о другом - о таком возможном и сладеньком для нее. И вот остановился автобус, она побежала к выходу и спрыгнула с подножки изящно, как девочка, на миг мелькнули из-под высокого платья ее коленки, и она еще чувствовала, как они круглы и зазывны и, счастливо смеясь, стала подавать на прощанье руку самому дальнему из нас - и вдруг упала. И не поднялась. Ее взяли на руки, но вместо глаз уже темнели круглые ямки, а губы еще жили и вздрагивали, как у сонной. А через два дня я стоял возле ее могилы и бросал на дно горстями песок, а вокруг блестели в июльском зное такие же белые слепящие кресты. И они сходились теперь ко мне все разом, и я шептал странные слепые слова, обращенные неизвестно к кому, но под ними стояла жалость только к себе, к своему живому телу, щемящая животная жалость, - что вот, мол, и тебе суждено умереть и от этого не спастись.
- Так ты че Малафея вспомнил? - встряхнула меня Нюра, и я с удивленьем огляделся. К нам подошли телята, обнюхивали ноздрями ограду и удивленно закатывали глаза. Один теленок наклонился к самому лицу Нюры, болтал хвостом, и она отбивалась от его мокрых губ, как от мухи. Но терпенья все-таки нет у нее:
- Ну че, Малафей-то? Как тебе?
- Сильный человек.
- Ой, брось, сынок. Не сильный, а с жалом...
- С чем, с чем?