Нюрке в этот миг она показалась очень усталой. Нюрка даже пожалела ее, и потому, наверно, в душе ее пропала к Смолкиной всякая зависть. "Ну что ж, поговорим потом. Поговорим так поговорим! - сказала она про себя. - Обязательно поговорим, как же без этого?" И тут же решила, что выскажет Елене Ивановне все, что наболело у нее на душе, всю правду про свиноферму, про то, что никакого к ней в колхозе нет интереса, и про то, за какое такое новаторство считали ферму примерной в районе и как Бороздин хотел ее, Нюрку, двинуть вперед, в знатные, и почему из нее героини не вышло и не выходит. А свиней ей просто жалко, потому что они живые. А то бросила бы она давно всю эту работу, все равно платы никакой, и когда что заплатят, никто не знает. Лампия работает тоже без охоты, только от злости, потому что все равно платы никакой, а не работать в колхозе нельзя. А Палага работает, потому что ей все равно, где спать: она ходит нога за ногу и спит на ходу. И никому до свиней дела нет, потому что колхозу от них ни холодно, ни жарко, ни сала, ни щетины никому не достается, никому никакого интереса. А Бороздин думает только об одном, чтобы под суд не попасть да чтобы всем вовремя глаза чем-нибудь замазать. От него требуют правды, а колхоз наш отстающий, захудалый, потому Бороздин правды боится, боится, чтобы не посчитали его плохим руководителем; ему только бы все планы выполнить, а до того, как люди живут, ему и дела нет. Кроме как на планы, у него сил не хватает. А если планы все-таки не выполняются, тогда он от страха за свой пост начинает хитрить, скупать мясо у колхозников и сдавать его государству будто колхозное. А цены все разные, все по шкале, и колхозу от выполнения планов опять убыток, двойной убыток, тройной убыток. Куриное яйцо Бороздин тоже покупает на стороне да в городских магазинах, чтобы план выполнить. Купит яйцо, сдаст его в магазин, и опять купит то же яйцо, и опять сдаст. И с маслом так же. Потому что колхоз отстает, а планы есть планы, и закон есть закон. Убытки все списываются на колхоз. Богатый колхоз выполнит планы и работает на себя. А наш работает только на планы. Но раз планы выполнены, то и Бороздин хорош для начальства и в отчетах его хвалят: вот настоящий руководитель, даже не ахти какой колхоз, а при умелом руководстве все планы выполняет! Начальству нашему план дороже всего, потому что у начальства есть свой план сверху, который район должен выполнить. Над нашим начальством тоже ведь есть начальство. И Бороздин стоит на своем месте, пока план выполняется, пока его начальство хвалит. Что о нем народ говорит - это дело десятое. Хулителей и поприжать можно, да и не для всех он плох. Есть кому и слово о нем замолвить в случае чего. Его только бы раз сверху похвалили, а остальное он сам сделает, кое-кому и язык прищемит, если нужно будет. Правда, конечно, всегда одолеет кривду, но пока она доберется до главных верхов, Бороздин на пенсию выйдет либо на другое место переведется. Он теперь ответственный, он руководитель, он кадра, а кадры беречь надо… Конечно, Нюрка, может, в чем-то и ошибается, что-то и неверно понимает, она еще молода, горяча ("А будто и вправду я не горяча да не молода!" - думает про себя Нюрка), только ведь у нее душа болит за все, и как можно ей промолчать, если случай такой выпал с этой Смолкиной.
Нет уж, извини-подвинься, Нюрка все теперь выложит, все, что наболело, выскажет, всю душу свою выплеснет. А там будь что будет! Только бы за правду постоять, только бы людям легче жить стало, только бы польза от того была.
Нюрка хотела пользы своему колхозу, своим односельчанам. Она никогда не говорила вслух и даже мысленно, что хочет быть полезной народу, она боялась громких слов. Тем более она не смогла бы нипочем сказать, что ей хочется послужить партии, помочь партии в наведении порядка на земле, в колхозных делах. Но это для нее само собой разумелось: колхозная правда, хорошая обеспеченная жизнь для людей и большая правда партии - это были понятия одного ряда, Нюрка всей душой верила в это. Только почему-то казалось ей, что это большое, светлое было где-то очень далеко отсюда, далеко от ее дома, от ее улицы, от свинофермы, от ее ежедневных, вероятно, мелких обид и горестей, от всего, что заполняло, забивало ее жизнь час за часом, с утра до ночи, год за годом. Это большое, чистое, без ругани, без лжи было где-то далеко, там, в Москве ("Боже мой, какая же она все-таки эта Москва, хоть бы раз побывать в ней!"), а здесь рядом - свиноферма, Бороздин, комбикорма и постоянный страх, что зазеваешься и тебя свиньи съедят. Отчего же это получается так неладно? Наверно, оттого, что поучилась она маловато, и читать она ничего не читает, и радио не слушает - есть один батарейный приемничек в конторе, и то без батарей! - и в кино бывает редко - вот уже второй год показывают "Чапаева" да "Богатую невесту", и вообще кругозор у нее - ох, узок! Узок, и никуда от него не денешься. И как его расширять, Нюрка не знает. И душа у нее болит. Да разве у нее у одной, разве у Лампии душа не болит? У Палаги вот ничего не болит, она на все рукой махнула. А разве у мамы, у Катерины Егоровны, душа не болит за колхозную жизнь? Как же тут утерпеть, не высказать все этакому известному и почетному человеку, как Елена Ивановна Смолкина? Нет уж, будь что будет. Пускай уж и сор из избы летит, может, чище в избе станет. Да и не такой человек Смолкина, чтобы не разобраться, кто чего хочет - кто добра, а кто корысти. Эх, дойти бы до самой Москвы, как раньше ходоки до Ленина добирались.
* * *
В кабинете председателя было решено провести Смолкину до начала общего собрания по колхозной улице, по берегу реки, показать ей школу, клуб, а ежели к сроку подвезут фильм, то и картину прокрутить.
Смолкина согласилась и, выбравшись из конторы на улицу, привычно направилась к автомашине. Но ее остановил инструктор райкома:
- Пешком пройдемся, Елена Ивановна, тут недалеко.
- Пешком так пешком! - сказала она.
И они пошли пешком.
Когда Смолкина спускалась с крыльца, Бороздин подоспел сзади и поддержал ее за локоть.
- Осторожно, Елена Ивановна, скользко. Зимой ступеньки завсегда во льду.
Нюрка, увидев это, опять поразилась:
- Смотри ты какой стал. Надо же!
Из конторы следом за Смолкиной и ее свитой вышел на улицу весь колхозный актив, но люди быстро рассеялись по разным концам деревни. Дольше других держалась вблизи гостей Палага. Бороздин осадил ее:
- Ты чего лезешь? Чего лебезишь? Иди по своим делам. Да собрания не прозевай.
Палага на замечание председателя не обиделась, отстала, даже слова не сказав.
- Ну, куда пойдем? - спросил инструктор райкома, обращаясь к Смолкиной.
- Надо будет осмотреть весь колхоз, - заявил корреспондент Семкин. - Пройдемте сначала по главной улице.
- Куда пойдем, Елена Ивановна? - повторил свой вопрос Торгованов.
- Мне все равно, - ответила Смолкина. - По главной так по главной. Пойдемте по главной.
- Потом посетим школу, - продолжал разрабатывать свой план Семкин. - Школу обязательно навестить надо. Потом заглянем на свиноферму. Потом…
- Товарищ Семкин! - прервал его Торгованов. - Зайди вперед и сфотографируй Елену Ивановну на фоне.
- Я хочу всю делегацию.
- Валяй всю.
Смолкину поразили бани, торчавшие на скате к реке вдоль всей деревни. Наполовину занесенные снегом, они напоминали фронтовые блиндажи, притаившиеся в мертвой для артиллерии противника зоне.
- Черные, конечно?.. - спросила она.
Бороздин переглянулся с Торговановым и ответил:
- К сожалению, черные. Привычка, знаете, ничего не поделаешь.
- А черные, они лучше, жар вольнее, - сказала Смолкина. - У нас в семье тоже такая банька была, а сейчас переделать заставили. Говорят, вам нельзя отставать, вы передовая, узнает кто-нибудь…
- Дух, это уж точно, вольный, - подтвердил Бороздин. - Особенно хорошо для тех, кто попариться любит, с веничком. Как вы к этому относитесь, Елена Ивановна?
- Можно мне заглянуть в одну баньку?
Бороздин опять пытливо посмотрел на Торгованова.
- Да почему же нельзя? - поспешил согласиться инструктор райкома. - Для вас все можно, Елена Ивановна.
Бороздин оживился:
- Милости просим, Елена Ивановна. Вы же не иностранка какая-нибудь. Для вас все можно. Если захотите, мы даже истопить одну прикажем, с веничком побалуетесь.
Бороздин и паренек из райкома комсомола ногами в валенках разгребли снег перед входом в предбанник и в самом предбаннике, куда снег намело через щели в крыше и в дощатых стенках, и открыли низкую перекосившуюся дверь. Из полумрака пахнуло сыростью, плесенью, как из подполья, в котором гниет картошка. Должно быть, банька давно не затапливалась. Верх печки-каменки наполовину осыпался, две шайки, стоявшие на полу, рассохлись, обручи на них опустились. Все было черно от сажи - стены, потолок, полок, на котором парятся, жердочки, на которых развешивают одежду и белье, даже скоба дверная. Ни к чему нельзя было прикоснуться, все пачкало.
- Осторожно, окрашено! - сказал Семкин.
А Смолкиной банька понравилась. Она умилялась всему - и рассохшимся шайкам, и потрескавшимся от жара булыжникам, образующим свод каменки, и маленькому низкому окошечку, сквозь которое был виден только снег.
- Вот такая же банька и у нас стояла, - радовалась она своим воспоминаниям. - Бывало, охапку дров сожжешь, а воды горячей и пару на пятерых хватает. Воду-то мы камнями кипятили: как только покраснеют - мы их и кидаем вилошечками в кадушку с водой. Вода брызжется и шипит, и визжит, пар под потолком облаками ходит.
Бороздину, видимо, черные бани тоже нравились, он улыбался, поддакивал, крякал, словно готовился попариться. А Смолкина вспомнила, как в дальнем глухом селе ей пришлось мыться в печке: