Бабель Исаак Эммануилович - Том 2. Конармия стр 2.

Шрифт
Фон

Повторяясь, ощупью Бабель ищет и, в конце концов, находит эстетическую формулу, в которую укладывается привычный в 1920-е годы материал боев и походов: поэма в прозе, стремительный и быстрый рассказ, становящийся поэзией.

Жанр

Локти резали ветер, за полем - лог,

Человек добежал, почернел, лег.

Лег у огня, прохрипел: "Коня!" -

И стало холодно у огня.

Н. Тихонов

"Бабель прекрасно вписывается в советский литературный пейзаж 20-х годов. "Конармия" тематически стоит в одном ряду с партизанскими рассказами и повестями Всеволода Иванова, и с "Чапаевым" Фурманова, и с "Разгромом" Фадеева, и с великим множеством иных сочинений о Гражданской войне. Ее натурализм и жестокость, буйство темных, стихийных сил, раскованных революцией, нисколько не примечательнее и не страшнее, чем у того же Всеволода Иванова или Артема Веселого. Ее цветистый слог нисколько не цветистее и не ярче, чем волшебная словесная ткань Андрея Платонова, или отважные эксперименты "Серапионовых братьев", или неповторимый колорит "Тихого Дона"" (Ш. Маркиш).

Это так и одновременно совсем не так. Совпадая со многими современниками тематически, Бабель отталкивался от них эстетически, прежде всего - жанрово.

"Чапаев", "Разгром", "Россия, кровью умытая", "Тихий Дон", главные книги Платонова ("Чевенгур", "Котлован") были разнообразными трансформациями романа. В партизанских повестях Вс. Иванова и великом множестве иных сочинений о Гражданской войне очевидна была натуралистическая, очерковая основа. Такие "военные физиологии" с психологическими подробностями, разветвленностью, неспешностью большой формы - были жанрово аморфными. Применить к ним критерии краткости, тщательного выбора слов, размера решительно невозможно. Ближайшим эстетическим соратником автора "Конармии" становится писатель, начавший чуть раньше и предельно далекий по материалу. "Под пушек гром, под звоны сабель от Зощенко родился Бабель", - фиксировала эту связь эпиграмма 1920-х годов. Судьба того и другого связана с малыми жанрами русской прозы.

В 1937 году в беседе с молодыми литераторами Бабель, объявляя Льва Толстого главным, с его точки зрения, русским писателем ("Мне кажется, что у нас начинающие литераторы мало читают и изучают Льва Николаевича Толстого, пожалуй, самого удивительного из всех писателей, когда-либо существовавших"), в то же время объяснял - почти физиологически, - почему он не может следовать толстовскому методу. "Дело вот в чем, в том, что у Льва Николаевича Толстого хватало темперамента на то, чтобы описать все двадцать четыре часа в сутках, причем он помнил все, что с ним произошло, а у меня, очевидно, хватает темперамента только на то, чтобы описать самые интересные пять минут, которые я испытал. Отсюда и появился этот жанр новеллы".

Бабель прекрасно видит и описывает некоторую чуждость "этого жанра" на русской почве. "Мне кажется, что о технике рассказа хорошо бы поговорить, потому что этот жанр у нас не очень в чести. Надо сказать, что и раньше этот жанр у нас никогда в особенном расцвете не был, здесь французы шли впереди нас. Собственно, настоящий новеллист у нас - Чехов. У Горького большинство рассказов - это сокращенные романы. У Толстого - тоже сокращенные романы, кроме "После бала". Это настоящий рассказ. Вообще у нас рассказы пишут плоховато, больше тянутся на романы".

В сущности, о том же через много лет скажет И. Бродский: "Мы - нация многословная и многосложная; мы - люди придаточного предложения, завихряющихся прилагательных".

"Если тебе дадут лист бумаги - пиши поперек". Бабель идет поперек этой традиции: "Мое отношение к прилагательным - это история моей жизни. Если бы я написал свою биографию, то я назвал бы ее "История одного прилагательного"".

Естественно, рабочее определение новеллы он находит не "здесь", а "там". "В письме Гете к Эккерману я прочитал определение новеллы - небольшого рассказа, того жанра, в котором я себя чувствую более удобно, чем в другом. Его определение новеллы очень просто: это есть рассказ о необыкновенном происшествии. Может быть, это неверно, я не знаю. Гете так думал".

Прикоснувшись к новому обжигающему материалу ("Почему у меня непреходящая тоска? Потому что далек от дома, потому что разрушаем, идем как вихрь, как лава, всеми ненавидимые, разлетается жизнь, я на большой непрекращающейся панихиде"), Бабель стал создателем нового рассказа, сочетающего поэтику бытовой "новости" и модернистской экспрессивности и эксцентричности.

"Конармия" - книга "необыкновенных происшествий", новелл-пятиминуток. В этом, жанровом, контексте Бабель ближе не Фадееву с Платоновым, а Зощенко, автору "Рассказов Синебрюхова", с его идеей неописуемости новой реальности старыми художественными средствами.

Бабель домовито обустраивает этот малый, фрагментарный жанр, делая его разнообразным, богатым возможностями и перспективами.

В книге есть новеллы в точном смысле слова - анекдоты, случаи, необыкновенные происшествия с обязательной пуантой, точкой, неожиданной, ошарашивающей читателя концовкой.

В незнакомом доме рассказчик, не подозревая об этом, спит рядом с трупом ("Переход через Збруч"). С помощью ловкого трюка конармеец выдает издыхающего доходягу коня за "справную кобылку" ("Начальник конзапаса"). Грудной ребенок, которого всю ночь трогательно опекает другой конармеец, оказывается мешком соли, - и Балмашов "кончает" спекулянтку-обманщицу ("Соль"). Дезертир-дьякон, выдающий себя за глухого, после трехдневных истязаний конвоиром, действительно теряет слух ("Иваны").

В других случаях необыкновенное происшествие в рассказе отсутствует. Люди просто едут куда-то, разговаривают, пишут письма, поют… Но сюжет и здесь строится по законам новеллы, а не сокращенного романа. Заменой событийной новеллистической точки становится слово ("Ужели слово найдено?"), эффектный афоризм, который вспыхивает в концовке текста и разрешает накапливающееся на протяжении новеллы напряжение и ожидание.

"…Я понял жгучую историю этой окраины…" ("Учение о тачанке"). "И мы услышали великое безмолвие рубки" ("Комбриг два"). "О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас хотя бы однажды?" ("Кладбище в Козине"). "…А увидимся, прямо сказать, в царствии небесном, но, как по слухам, у старика на небесах не царствие, а бордель по всей форме, а трипперов и на земле хватает, то, может, и не увидимся" ("Продолжение истории одной лошади").

"То или иное бабелевское словцо, та или иная магическая формулировка становится гравитационным центром эпизода, - замечает исследователь черновиков "Конармии" Э. Коган. - В особых случаях подобный словесный сгусток возникает априорно, до ситуации. Он кочует из эпизода в эпизод, и автору приходится примерять не одну сюжетную оправу, пока она не сольется с драгоценной находкой".

Традиционная новелла-ситуация, новелла-анекдот соседствует в "Конармии" с новеллой-формулой, новеллой-афоризмом. Естественно, бывают случаи, когда "словцо" подпирает и подтверждает новеллистическую точку. "Стрельбой, - я так выскажу, - от человека только отделаться можно: стрельба - это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть…" - завершает герой свой рассказ о страшной мести веселому барину Никитинскому ("Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча"). "Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…" - хрипит Афонька Бида после выстрела в Долгушова ("Смерть Долгушова").

Другим способом художественного разнообразия становится у Бабеля форма повествования.

Большая часть книги (23 из 24 новелл) написана в манере личного повествования - от автопсихологического героя, свидетеля и участника событий. Лишь в четырех случаях он назван Лютовым.

В остальных новеллах это просто "я" с не всегда совпадающими биографическими деталями. В такой же манере исполнен и позднейший "Аргамак".

В семи новеллах Бабель демонстрирует классическую сказовую манеру. Перед нами слово героя, живописный парадоксальный характер, создаваемый не просто действием, но и чисто языковыми средствами. Это знаменитое "Письмо" Васьки Курдюкова о том, как "кончали" врагов отца и сына (вариация "Тараса Бульбы"); другое письмо мрачного и загадочного Соколова с просьбой отправить его делать революцию в Италии ("Солнце Италии"); еще одно письмо и объяснительная записка следователю Никиты Балмашова ("Соль", "Измена"); обмен посланиями между Савицким и Хлебниковым ("История одной лошади", "Продолжение истории одной лошади"); рассказ-исповедь Павличенко ("Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча").

Фактически чужим словом оказывается и примыкающий к книге поздний рассказ "Поцелуй", героем которого обычно считают Лютова. На самом деле персонаж-повествователь имеет существенные отличия от "очкастого" (он командир эскадрона, "ссадил в бою двух польских офицеров", щеголяет кровожадностью) и должен рассматриваться как объективный герой с интеллигентским, а не просторечным сказом.

В новелле "Прищепа" повествователь ссылается на рассказ героя, но воспроизводит его от себя, изображая сознание, но не речь центрального персонажа.

Наконец, три новеллы ("Начальник конзапаса", "Кладбище в Козине", "Вдова") и вовсе обходятся без личного повествователя и рассказчика. Они исполнены в объективной манере, от третьего лица. Но и здесь чистый анекдот о хитреце Дьякове (самая светлая и "беспроблемная" новелла книги) резко отличается от стихотворения в прозе, лирического вздоха на еврейском кладбище (самая короткая и бесфабульная новелла).

Бабель мобилизует скрытые возможности малого жанра, испытывает его на прочность, разнообразие, глубину.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке