Ткаченко Анатолий Сергеевич - Открытые берега стр 62.

Шрифт
Фон

Треск ребра, звук металла, звон таза где-то внизу, в отдалении: "Это… это… бросили кусок ребра…" Сколько я лежу?.. Два, три часа? Болит правый бок: отлежал… Не чувствую правой руки… Чуть-чуть бы сдвинуться. - Хочу шевельнуть ноги - они прижаты к столу, их держат… вторая сестра… И опять:

- Распатор!

- Листон!

И опять всполохи боли - кроваво-черные. Кажется, болит каждый волос на голове, ногти на пальцах, слеза во впадине глаза. Провал, всплытие… Провал… И бред. Долгий, тягучий, почти без боли, - с одним великим, непереносимым томлением. Нет тела, нет воли, сознания, - живет томление само по себе. Шумный, многоголосый, суетный бред… Без начала и конца… Без конца. Ему не будет конца… Будет течь, хлюпать кровь… раздирать воздух, тело, голоса… Гремит железо… Никогда не кончится кроваво-черное томление - оно будет страшнее… Оно пожрало душу, дух… Оно - смерть… Оно живее всего на свете… Оно было раньше света, оно всегда было кроваво-черное…

И долгая, долгая пустота. Отсутствие. Лишь отчужденное еле улавливаемое трепетание пульса - где-то в воздухе, пустоте - ненужное, наивное, почти смешное. И прояснение, как вспышка немого взрыва в черноте, и ясный, серый глаз сестры, и голос - родниково-чистый, тягучий, почему-то очень тягучий:

- Ты что?.. Эх, сапожник!.. У него же плечо кривое будет… Расшивай…

Снова пустота, боль, легкость, боль, невесомость… "Еще минут двадцать, минут двадцать… Эх, сапожник!"… И движение - невесомое. Я встаю, иду, как по воздуху, меня держат - потому что очень легкий… Каталка. Движение… Полет… беспамятство…

Палата. Я высоко на подушках, почти сижу. В окне - черные вершины сосен. Белизна стен, постели, неба. Болезненная белизна. Кто-то держит меня за руку. Чуть поворачиваю голову, пробуждая перехватывающую дыхание боль, вижу: на краешке кровати сидит Сухломин. Черный, как хвоя сосен, глаза блестят, как слезы, и зубы, будто рот набит льдом… Он улыбается. От него пахнет водкой. Вспоминаю: говорили… Он пьет после операции полстакана спирта…

8

В каких-то сферах, в какие-то времена, из жидких, газовых, твердых веществ зародилось живое существо. Оно ощутило свою неясную, расплывчатую плоть, свое присутствие в некоей среде, жажду усвоения этой среды, и шевельнулось, сделав первое движение по жизни. И началось его развитие. Существо текло, переливалось, взвешенное в среде, сквозь сферы и пространства, то растворяясь до исчезновения, то сжимаясь и почти ясно ощущая свою плоть. Оно текло, и среда - жидкости, газы, твердые вещества - текла сквозь него, оставляя, скапливая в нем частицы самой себя. Существо росло, плотнело, вытягивалось в движении. Оно не знало, где у него начало, где конец. И когда внезапно взрывом какой-то сферы его разорвало на две, на три, на много частей, - оно не почувствовало ни боли, ни потери.

Прошли несчетные времена. Существа, делясь, наполняли собой пространства. Пожирая друг друга, оформлялись в тела и, умирая, насыщали питательными веществами среду для своего существования. Борясь с себе подобными, они все больше твердели, быстрее передвигались, самые развитые умели угадывать опасность. Но существам еще не удавалось половое размножение: удовлетворившись слиянием, они взаимно пожирались.

Среда менялась, насыщаясь распадом существ, "жирела". Наконец она достигла такой плотности, что существа лишились в ней текучести, разъединились, окончательно отвердев, и среда рассеяла их по всему своему возможному пространству. Одни погибли, другие приспособились, еще разительнее изменившись. И научились дышать газами, видеть свет. Но по-прежнему появлялись как бы из ничего, всякий раз повторяя свое первое непостижимое зарождение. От старого у них сохранилась и неутолимая жажда пожирания друг друга.

Канули, не оставив о себе памяти, новые времена. Существа рождались, умирали, снова рождались. Они теперь были разные, неузнаваемо чужие - формой, объемом, способом передвижения. В их жилах заалела кровь, - и ожесточилась борьба: раньше, пожирая друг друга, они оставались как бы сами собой, теперь - они утверждали свою обособленность. Чужая кровь лучше насыщала и грела кровь собственную. И вот на какой-то неведомой ступени борьбы, одни, наиболее обособленные, осознали себя - для более экономного передвижения в среде, добывания пищи, утверждения обособленности. Появились первые "я". А вскоре - неповторимые "я". Существа, осознавая себя, стремились к единению внутри себя; осознав - разъединились, полагая, что преодолели темень своего возникновения. Множество "я" порождало еще большее множество "я". Борьба из внешней среды переместилась во внутреннюю, собственную, глухо замкнутую. Одно "я" хотело стать выше другого - чтобы, до крайности обособившись, насытить себя значительностью, которая кажется бессмертием. Среда - эта, собственная - росла, плотнела во времени и пространстве, в ней делалось тесно множеству утверждающихся "я". Происходили взрывы. И разумные существа, обезумев, возвращались к своему изначальному бытию - уничтожали друг друга.

Мое маленькое, ничтожное "я", зародившись для чего-то, металось среди таких же маленьких, безликих "я", натыкаясь на большие, значительные. Я мог исчезнуть в суете, толчее - незаметно, бесследно. Меня бы даже не хватились: песчинка в огромности движения бытия. Пугалось этого лишь мое существо, тепло внутри меня, которое не хотело угаснуть, как бы напоминая: завещанное - сохрани. Я жил и, наверное, боролся. Во мне было очень маленькое "я". В столкновении больших, значительных, в напряженной до крайнего сгущения среде, я задохнулся, обессилев, во мне нарушился непрочный обмен веществ. Я мог исчезнуть, и почти исчез, но почему-то выжил. И - о, непонятное! - стремился выжить.

Из жидких, газовых, твердых веществ, корежась, рождается существо. В нем еще ничего нет - все зыбко, переменчиво, текуче, - но уже возникло откуда-то снизошедшее желание: сгуститься, обозначиться в среде, поглощать, выделять, обмениваться - жить! Выйти из мрака, из ничего, протечь сквозь сферы и пространства, бесконечно раз видоизмениться и обособиться, осознать себя и утвердить свое "я".

Мрак развеивается, теплеет среда, свет, овладевая миром, обещает вечное неумирание.

"Я, Я, Я!" - это звучит во мне, разрастаясь до неимоверных размеров, мое оживающее "я".

9

Я проявился из бреда, из смутного, горячечного бытия, в котором билось, старалось выжить мое тело, лишенное сознания. Я обрел зрение - это первое, что связало меня с прежней жизнью, - и увидел, ощутил себя в потоке света. Сначала только света - плотного, качающего меня на своих волнах, всеобъемлющего. После обозначились стены, пол, окно. За окном черные пятна сосен и белизна, белизна… В форточку падал тяжелый сырой воздух. Я подумал: "Белизна - это снег". И еще успел подумать, понять, что была операция, что я, пожалуй, вынес ее и теперь… Теперь… И померкло все в голове от боли, сдавившей сердце, остановившей дыхание. Я стал жадно хватать воздух, а он был тверд, как куски сухой пищи, и застревал в горле. Наверное, я испугался, вскрикнул, - кто-то вошел, заслонил собой свет, взял, слегка стиснув, мою руку и как бы потащил меня из горячей черноты, куда я начал падать.

Успокаиваясь, держась за руку, я опять стал всплывать на поверхность, к свету. Сквозь боль - сквозь тяжесть страха и беспамятства. Увидел, узнал: на краю кровати сидела Антонида. Губы ее шевелились, но я не слышал слов, как в немом кино: неужели оглох? - а глаза, застыв, и удивлялись и печалились. Они были сизые, как в подтаявшем снегу вода, - они смотрели прямо из жизни - свежей, подвижной, даровой, - звали меня туда, просили не сдаваться страху и боли.

Антонида поднялась в немоте, сиянии света, прошла к столу, вернулась, неся в вытянутой руке шприц, подняла рукав моей рубашки до плеча, уколола. Села на край кровати, что-то говоря. Я поймал ее ладонь, обжигая своей, горячей, и через минуту или две мне стало казаться, что это ее прохлада, свежесть переливаются в меня: вот я уже четко, выпукло и широко вижу, глохнет, как бы засыпая, во мне боль, а вот я начинаю слышать: дальние голоса, шумы, ветер за окном… Я смотрю на Антониду, боясь говорить, спрашиваю, раздвигая губы в улыбку: "Что со мной? Откуда такое облегчение?"

- Как? Хорошо?.. - теперь я слышу ее голос, хоть и кажется он мне почти незнакомым. - Правда, хорошо? После укола всегда легче.

Я киваю. И тут же пугаюсь - вот сейчас, в следующую минуту боль снова растечется по всему моему телу, - прошу:

- Еще…

- Нельзя. - Антонида гладит мою руку, говорит угодливо, как ребенку. - Ты скоро уснешь. Потом я приду. Еще укол сделаю. Договорились?

- А не забудешь?

- Нет. Что ты! Мне нельзя забывать. Вот колокольчик - звони, когда проснешься. Я сразу приду.

- Ты далеко не уходи… - говорю это и чувствую, что нельзя, стыдно так расслабляться (после будет стыдно), но не могу сдержать себя: страх перед будущей болью сильнее меня.

- Не уйду, не бойся. Тебе уже лучше.

Антонида поднимает мою рубашку, мокрую от пота, ощупывает широкую, во всю грудь, туго стянувшую меня повязку. Душит, давит меня эта повязка - кажется, что и дышать трудно потому, что она безжалостно жесткая. Я хочу попросить Антониду: "Нельзя ли немножко ослабить?", но слышу ее голос:

- Следи, чтобы тугая была. Всегда. Сам понимаешь - так надо.

Мне делается с каждой минутой легче, тело мое все больше теряет вес, его почти нет: над кроватью, над подушками, где я совсем недавно томился от невыносимой своей тяжести, - висел, вился легчайший и невидимый дух моей души. Это было чистое, возвышенное, свободное от суеты и земных бед существование. И голос Антониды, теряя свою плоть, привычную понятливость, не словами, а самим звучанием входил в меня.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора