- Ну что, жеребчики, не ржете?
Мотька хихикнул. Нинка уставилась на него.
- Ты за каким делом тут?
Мотька перестал хихикать. Он уставился в нинкину грудь скользящим масляным взглядом и заговорил вкрадчиво:
- А тут история небольшая вышла. Маленько в наводнение побаловался, ну, на меня напустились. Я наутек, а какой тут утек, когда они все мои углы лучше меня самого знают. Тут надоумило меня к вам, барышня, закатиться. Здесь-то, думаю, меня никак искать не станут. Так и вышло. Полторы недели живу, никто не беспокоил окромя их милости.
Но Нинка с середины мотькиной речи не слушала, что он говорит. Она вскочила с подоконника и двинулась к Мотьке, не сводя с него пылающих глаз.
- "Маленько побаловался"… Так ты, гнида, в наводнение людей обирал! Мародерствовал! Ах ты…
Не докончив фразы, рванулась Нинка к Мотьке и с размаху ударила его по щеке.
Мотька, как подброшенный, вскочил с кровати, удивленно икнул, заворочал глазами, рукой шаркнул куда-то вниз. Потом осел, плюхнулся обратно на кровать и хрипло засмеялся, схватившись за щеку:
- Ну и силища! Вот мужу-то достанется на орехи! Жениха-то своего тоже этак хлобыщете. - Мотька кивнул головой на Гришку. Нинка обернулась к Гришке:
- Жениха? Какого жениха? Это он-то жених? Кто это сказал тебе?
- А как же, они сами сказывали, в личной, можно сказать, беседе удостоили. И о подробностях кое-что поминали, так что ежели, извините, вас, барышня, раздеть, так я уж и в темноте по их живоописанию вас узнаю.
Нинка застыла, уставясь на Гришку.
Григорий вскочил, руками затряс:
- Нина… что ты, тут не так. Он перепутал. Он лжет. То-есть… У…убью его, я убью его, Нина… сейчас.
Мотька наслаждался произведенным эффектом. Гришка дергался в судорогах, но не сходил с места. Нинка прищурила глаза и заложила руки за голову.
Она стояла посреди комнаты, заряженная электричеством до кончиков волос, полная необыкновенной, грубой красоты. Она говорила, слегка оскалясь, и голос ее шел как будто из клокочущих ее глубин:
- Убьешь? Ты? Размазня ты, стерва ты, растяпа ты! Тебе куренка не убить. Не убить, даже если нож в руки вложить, даже если знать будешь, что с рук сойдет.
Подошла вплотную к Гришке и вцепилась ему в плечо.
- Да чего там… На… вот, я беру перо, пишу записку. На кладу на стол. Не забудь, в левом углу. Теперь вот нож, хороший финский нож, крепкий, не выдаст. Вот он тут рядом с запиской у окна. Оно не заперто, ни днем, ни ночью, слышишь. И раму пара пустяков открыть со двора. И сплю всегда головой к окну, понимаешь? Обещаюсь не кричать и сопротивления не оказывать.
Нинка вся приподнялась, почти закричала:
- Слышь, Гришка, случай какой показать себя! Докажи, что ты мужчина, что ты можешь поступать как мужчина.
Нинка вся дрожала и готова была грохнуться на пол. Она это почуяла и заспешила выпроводить гостей.
- Ну, а теперь марш отсюда, да живей, - прикрикнула она, надламываясь в нервном подъеме, и, лихорадочно вытолкав обоих за дверь, опустилась тут же у двери на корзину. Страшная усталость охватила ее вдруг с ног до головы, и, съезжая на пол, тихо и жалобно сквозь стиснутые зубы, роняла Нинка:
- Сволочи, сволочи, сволочи!
X
В этот день люди, лошади, вывески, окна магазинов - всё кругом казалось Григорию враждебным, жалким, ненастоящим. Улица дышала в лицо пылью и унынием, хмурое небо давило, как крышка гроба. Но самое же нестерпимое, издевающееся и стыдное гналось за ним сзади от дверей нинкиной комнаты. И он бежал от этой злой погони по улицам, к реке, от реки к бульварам и оттуда по извилинам сети переулков снова возвращался назад.
Прохожие сторонились его, а ребята из коллектива, знавшие Григория, повстречавшись с ним, дивились его дикому, растрепанному виду и глядели, посвистывая, ему вслед:
- Свихнулся вовсе парень.
Промотавшись целый день без толку и смысла по пыльным ветреным улицам, Григорий осел к вечеру в "Лондоне" и там забился в темный уголок, размазывал по липкой клеенке стола вместе с пивной пеной свою едкую, сводящую с ума тоску.
Он старался не вспоминать сегодняшнего дня, сбросить с сутулой спины его тяжелую горечь и пил вдвое больше, чем всегда. Он лил в себя, как в чужого, одуряющие волны алкоголя, не чувствуя в горячем саднящем горле падающей внутрь струи.
Временами все вокруг него тускнело; густой табачный дым завивался в диковинные крутящиеся фигуры, в которых плавали звериные морды соседей. Но потом он снова приходил в себя и с беспощадной резкостью вспоминал малейшие детали позорного дня. Тогда он хватался за стакан и, стуча зубами о края, опрокидывал его в пылающую глотку.
Внезапно на плечо его легла чья-то рука. Гришка тяжело поднял голову и увидел перед собой красное мотькино лицо. Хотел вскочить, но ноги не повиновались ему с нужной быстротой, а через минуту он забыл о своем желании и снова погрузился в мутное облако своей пьяной бешеной тоски.
- Эге, и вы здесь, драгоценный товарищ! Вот не думал, что и вы в наши пещёры заглядываете. Вот ведь какой счастливый случай на мой судьбу выпал. Дозвольте присесть?
Не дожидаясь ответа. Мотька сел, и вкрадчивый, скрипучий его голос продолжал выводить под самым ухом Григория:
- Скучаете? По совести сказать, оно и есть от чего. Я бы на вашем месте, может, еще и не так закрутил. Эй, Вася, пару пивка закинь сюда! В самом деле, ежели рассудить не торопясь - и злы же бабы, хвать их мать! Калят нашего брата почем зря. Жгут огнем медленным. Едят без гарниру, вши ползучие. А потом обсосут - и к свиньям. И что досадней всего - надсмехаются. Надсмешки вот эти всего досадней. Конечно, на кого попадешься, надсмешничать не со всяким можно. Был, помню, случай такой. Строила тоже одна с Судоремонтного издевку над парнем. А парень лихой - пальца в рот не клади. Послушал, послушал, да и поиграл ножичком. Да диво-то не то, что подрезал он ее, а диво, что как через три недели отходилась, так сама к нему на шею виснуть стала. Баба, брат, струмент тонкий, бабу понимать надо… А главное, слюнить нельзя. Слюней они страсть не любят.
Снова налил Мотька стаканы; Григорий насторожился, почувствовав внезапно острый интерес к мотькиным речам и притягивающую силу их. Он как будто даже немного отрезвел. Мотька заметил перемену, происшедшую в Гришке, и вплотную подвинулся к нему:
- Ваша-то, видать, крепких любит, чтобы парень весь в кулаке был. Это есть такие. Покажи им слабость - и пропало, а как с ножом к горлу, так мил человек. Такие жарче любят, - подмигнул Мотька: - изомлеешь с ним. Как зверь вцепится. Забудешь, на какой земле на карачках до нее ползал. Ажно у самого волосы под мышками дыбом встанут. Это, брат, самая сладкая баба. Таких надо нахрапом брать.
Гришка теперь неотрывно следил за ртом Мотьки и распалялся от едкой жаркости грубых мотькиных слов. А Мотька все говорил и говорил, источая неиссякаемый ручей палящих, одуряющих слов, и все подливал и подливал в Гришкин стакан, пока хмель и слова не сплелись в гришкиной голове в один жгучий бешеный клубок. Он дрожал и яростно раскачивался в напитанном кровавыми и сладострастными образами тумане. Он смутно чувствовал, что подымается и идет куда-то, цепляясь за мотькино плечо. А потом все ушло за колеблющийся занавес красноватой мути, и лишь на мгновение врезалась в сознание сверкнувшая в мутном свете стеклами, медленно открывающаяся рама окна.
Но и этого не помнил Гришка, когда на другое утро проснулся в своей комнате.
Лежа в кровати, шарил он за окном застекляневшим взглядом. Зыбился туман за мутным стеклом, зыбилась голова в тумане. Гришка дрожал под теплым одеялом (никак не мог согреться), дрожал и думал. Думал о вчерашнем и додуматься никак ни до чего не мог. Силился вспомнить что-то. Знал, что нужно, до зарезу нужно что-то вспомнить, и не мог. Заколодило, засорилось что-то в голове и никак не прочищалось. Стояло это неведомое, непроявленное в сознании, как непрожеванный ком в горле, душило и мучило. В висках стучало, верещало в груди, дышать становилось трудно. Жуткое и звериное повисло за плечами. Сбросить бы, скинуть, освободиться! Но как сбросить, когда не знаешь что? Григорий морщился и, мучительно подергивая левым глазом, хватался да голову:
- А, проклятая!
Он колотил в нее кулаком как в пустую картонку из-под шляпы, и ему казалось, что у него в голове гудит и ухает так же, как должно гудеть и ухать в пустой картонке, и что колотит он по чужой голове. Все вокруг было тоже чужим и враждебным. Григорий оглянулся как заблудившаяся в болоте овца. В самом деле, разве он не заблудился самым страшным образом в своей собственной памяти? Он не мог найти в ней то, что ему надо было найти во что бы то ни стало, без чего всё вокруг делалось жутким, угрожающим. Снова и снова начинал он пытать себя, пытать свою память.
Утром он был в городе, потом пошел на пристань, потом комната Нины, потом бульвар, улицы, трактир, Мотька, потом… потом он не помнит… Все тонет в мутном оплывающем тумане.
Григорий закутался с головой в одеяло. Снова начал перебирать в уме - пароход, комната Нины, бульвары, улицы, трактир, Мотька и… провал. Час лежал он неподвижно, как мертвый, потом вскочил и принялся ходить по холодному полу - длинный, худой, в одних кальсонах. Но босые ноги быстро стали коченеть, и Григорий в лихорадке, стуча зубами, опять сел из кровать. Он сидел, поджав ноги и обняв их руками, уставившись неподвижными глазами в белый прямоугольник дверей.