Илья Бражнин - Прыжок стр 20.

Шрифт
Фон

- Нет, нельзя: либо одно либо другое. Двум богам молиться - лоб разобьешь. Ежели работником хорошим останется, значит ни в башке ни в сердце места для жены не будет. Да и времени не будет; сама говоришь, что времени не было Степу рассмотреть. А если так, то к чему же жениться тогда? Ежели же семьянинкой хорошей будешь, муженька облизывать станешь, о домке заботиться, то где же работа будет? Голова ведь у человека одна и не резиновая. Уж ежели чем занята, то для другого никак места не остается. Надо сразу выбрать либо то либо другое, и для комсомольца выбор ясен. Комсомолец не должен, не имеет права задумываться, что выбрать. Ничего, кроме дела, дела, дела. Только так настоящий комсомолец может думать и может поступать. А если нет - значит он не комсомолец, а мразь зеленая.

Женька завозилась.

- Ну ладно, с загсом покончено, а как с тем, что до загса бывает? Вдруг полюбишь человека, что тогда? Окрутилась или нет, дело-то ведь не меняется. Сердце или голова там занята, все равно.

- Освободи!

Вскочила вдруг с камня Нинка, закричала:

- На чорта она сдалась, любовь проклятая! Коли завелась плесень - вытрави самой крепкой кислотой, чтобы и следа не осталось.

Шагала по мокрой траве и, кусая папиросный мундштук, бросала глухо, отрывисто:

- Любовь это, брат, похуже женитьбы. Женишься - развестись можно, а вот разведись с любовью, попробуй. И ведь как она человека портит, как портит! Из умного в одну минуту дурак выходит, а от работника одна слюна остается. Оглянуться не успеешь. Эту сорную траву с нашего поля надо рвать с корнем, без разбора, без жалости. В билете надо написать первым пунктом, черным по белу: "Комсомольцам любить строго воспрещается". Кто этого первого пункта не соблюл - вон: тому остальных все равно не соблюсти. И откуда она берется проклятая? Какой чорт эту заразу проклятую в наши края занес?

- Сама по воздуху принеслась. Теперь, брат, ау! Весь воздух заражен. Дохнешь - и готово.

Рванула со злостью Нинка:

- Тогда уж не дышать лучше! - и замолчала.

Хоть разговор и оборвался на этом, он имел однако весьма немаловажные последствия. Касались они главным образом Степы Печерского, и узнал он об этом дня через два после разговора в Лощине. Было это поздно вечером. Степа шел медленно, усталый до последней степени, с головой, разбухшей за день, точно жбан квасной.

Слаба она у него, голова-то. Частенько побаливает, да и весь-то Степа не ахти как крепко сколочен. Утром трудно встать. Сонливость одолевает, слабость тошнотворная. Не встал бы, кажись, а встать надо, да срочно. И встает через силу. В первую минуту как пьяного качнет, круги зеленые перед глазами. Потом ничего, обходится, на работе все забывается. Зато вечером голову хоть отвинчивай, - как свинцовая. Ввалится Степа в комнату и в кровать сразу. Полежит с полчасика, отдышится и отойдет. Перед степиной комнатой вавилонское столпотворение, Содом и Гоморра, карфагенское разрушение и все прочие библейские и исторические непорядки - сущие пустяки. Ни на каких древних развалинах никогда столько дряни набросано не было.

Оно и понятно. Он сам с утра убегает и когда попадает обратно к ночи - то измочален до крайности, и уже о приборке совсем не думается, а Женька… что ж, Женька - то же самое.

Медленно подымаясь к себе по лестнице, Степа спохватился вдруг, что в кармане его лежит письмо от Женьки. Получил он его еще с утра, а все времени за работой не очистилось прочесть - так и затаскал. Злосчастному письму суждено было пролежать непрочитанным в кармане Степаном еще полчаса. Но время его наконец приспело. Разведя примус и поставив чайник, притулился Степа у краешка стола, положив письмо на колбасные обрезки.

Писала Женька недлинно:

"Степка!

Будь друг, напиши мне срочно, знаешь ли ты, какого цвета у меня глаза. Коли не ответишь, пес, - полный развод.

Женька".

Поднял брови Степа, повертел письмо в руках. Задумался, потер лоб ладонью, прихмурился, начал что-то в уме прикидывать. Потом махнул рукой, взял огрызок карандаша и написал на уголке по привычке косо, как резолюции пишут:

"Не знаю" - и подписался:

"С. П."

Вздохнув, стал шарить Степа конверт и не без труда нашел его где-то под кроватью в плетеной корзине. Заклеил письмо и, покусывая горбушку французской булки, написал адрес.

Через день в тесной горенке Лявленского почтового отделения Женька рвала нетерпеливо обертку синего конверта. Впилась глазами в знакомые, тесно прильнувшие друг к другу буквы. Откинула назад сползшие на нос волосы.

- Не знает, вот скот! Ну и задам же я ему трепку здоровую!

- Кому это? - спросила Нинка, не отрываясь от полученной в почтовом отделении газеты.

- Да Степке же. Долго ждать ему не придется. Айда в город, Нинка, сейчас же! Три дня до конца отпуска осталось. Так все три дня напролет за чуб его и протаскаю. Да ты что истуканом стоишь? Что тебя пришибло?

Мотнула Нинка головой. Подняла тяжелый, хмурый взор на Женьку:

- Ничего. Ты вот о Степе, а в городе наводнение было, сто пятьдесят тысяч убытку.

Женька осеклась, вырвала газету.

Через четверть часа обе решили ехать в город первым же пароходом.

- Не ждут нас, поди, - говорила укладываясь Женька.

Женька ошиблась. Их ждали. Каждый день в час прихода лявленского парохода маячила на пристани высокая, худая фигура. Дни ложились на душу Григория горькой отравой, будто чирий вызревал на самом сердце. На руке выдавить чирий можно, а как его из сердца выдавишь? Гноится он внутри, кровь грязнит. Мутная и горячая растекается она по венам, ударяет в голову, и кружит тяжелым угаром.

Из жизни он как-то совсем выпал. С ребятами после больницы так и не сошелся, не мог в глаза смотреть. На службу не ходил, в коллектив тоже. Из коллектива раз повестка пришла, вырывали на бюро - не пошел. Будто скорлупа свалилась с него - все, чем жил последние пять лет, стало чужим и ненужным. Зато на смену скинутому подымалось со дна что-то упрямое, гордое и отчаянное.

Как это случилось, не знал, но надломленное внутри его вновь не срастется - это он чуял. Новую дорожку нашел, минутами облегчающую. Против страхкассы, куда ходил по бюллетеню деньги получать - грязный трактирчик "Лондон". Лень было искать более привлекательное место, чтобы залить пивом пылающую глотку. В "Лондоне" висел туман, не уступающий настоящему лондонскому, и, погружаясь в него, глушил в нем свою боль одичавший Гришка.

Но центром его жизненных интересов в эти дни все же была пароходная пристань.

Каждый приходящий пароход Гришка встречал, стоя у края пристани и впиваясь жадными глазами в пестреющую на палубе разношерстную толпу. Потом бежал к сходням и пропускал мимо себя длинные вереницы людей.

Однажды увидел он, наконец, клетчатую кепку и непокорную прядь волос, выбивающуюся из-под козырька. Дрогнули скулы и заплясали упрятанные в карманы руки. Хотел растолкать толпу, броситься вперед, закричать, забиться, но остался стоять на месте. Только в подгибающихся коленях дрожали тонкие напряженные жилки и глаза умоляюще, по-собачьи, смотрели прямо в хмурое нинкино лицо. Долго комкал в своей пляшущей ладони поданную Нинкой руку. Потом, идя рядом, молча смотрел на выпуклый верх нинкиной кепки, весь закипая безысходной и режущей тоской. Наконец, не вытерпел, тронул ее за рукав, скороговоркой выпалил:

- Нина, ты знаешь, Джега с Юлией поженились?

- Да ну!? - удивилась Печерская.

Нинка ничего не сказала, только кепку вниз на глаза дернула и быстрей вперед замахала. Пройдя две улицы, Нинка вдруг круто остановилась и скинула корзину на землю:

- Гришка, снеси ко мне!

А сама быстро-быстро зашатала к повороту в Овсяной переулок, где мелькнула высокая фигура без шапки. Нагнала Джегу в конце переулка, окликнула. Обернулся Джега, обрадовался:

- Нинка! Вот молодец!

Двинулся к ней навстречу, да вдруг остановился и смешался, будто вспомнил что-то. Нинка, летевшая бурей, тоже вдруг сбилась и осеклась. Пошли рядом.

- Ты что же вернулась раньше времени? Невтерпеж?

Нинка, не подымая головы, негромко попросила:

- Дай прикурить!

А когда закурила, спросила, бросая спичку:

- Говорят, ты с Юлкой окрутился?

Раза три шагнул Джега, прежде чем ответил:

- Да, брат. А что? Худо разве?

Нинка криво усмехнулась:

- Да нет. Чего же. Видно, крепко любишь.

Покачал головой. Плечи приподнял.

Нинка уперлась глазами в землю, вытянула пол-папиросы на затяжку, тихо обронила:

- Так разве же обязательно в загс тащить, коли уж и любишь? - и совсем тихо, с расстановкой, бледнея до зелени, прибавила:

- Я тоже тебя люблю, да не…

Подняла рывком голову, впилась в Джегу сверкающими глазами и горько выбросила:

- Я ведь думала, что ты комсомолец настоящий. Думала: "уж Джегу-то не своротить". Эх… А ты на живое мясцо набросился - сволочь, сволочь!

Повернулась круто и, вздрагивая плечами, почти побежала прочь.

В комнату к себе вошла Нинка, до макушки начиненная злобой. Гришка на корзинке сидел, на кровати, лениво позевывая, Мотька натягивал драный пиджачишко на свои острые плечи. Подушка носила еще отпечаток его большой и неряшливой головы.

- Эво, сама хозяюшка пожаловала, - приветствовал он влетевшую Нинку. - Да и здорово заряженная, кому-то, видать, влетит.

Нинка, не отвечая, прошла к окну и, сев на подоконник, повернулась к улице. Все замолчали. Нинка не замечала молчания. Гришку оно давило, как каменная гора, навалившаяся на плечи. Мотька наслаждался в предвкушении бури или хотя бы скандальчика. И он не ошибся. Нинка наконец повернулась и обвела горячими глазами обоих:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке