Вечером за стеной, в комнате Юлочки, различил он чьи-то твердые шаги и густой мужской голос. На минуту Григорий заинтересовался этим и, прислушиваясь, пытался разгадать, кому принадлежал голос, но, узнав говорок Джеги, он как-то снова потерял всякий интерес к окружающему и погрузился в тяжелое полудремотное раздумье.
С Джегой было тоже не совсем ладно. Историю с наводнением и катастрофу с новыми мастерскими он воспринял как личное несчастье, почти как пощечину.
Новые мастерские сильно пострадали от воды. Пришлось отложить открытие. Администрация разводила руками, инженеры покусывали губы, мастера досадливо чесали затылки, рабочие крыли по матушке все и вся. Новые мастерские вбирали в себя четыреста безработных; броня подростков предположена была в 70 человек. У Джеги была насчет заполнения брони договоренность с администрацией, завкомом и биржей труда: планы работы с молодым сырьем у него были готовы, и зарядка в башке на этот счет имелась. Теперь это отодвигаюсь далеко назад.
По рассказам, оборудование мастерских можно было бы отстоять, если бы заметили раньше надвигающуюся воду. Но кто-то где-то проморгал, и в результате, когда схватились снимать и спасать оборудование, было поздно. И, вздрагивая, Джега говорил себе: а что, если бы он задержался в этот день в коллективе еще на два-три часа, как часто с ним случалось? Он бы заметил прибыль воды, он бы поднял тревогу, и мастерские, наверно, отстояли бы. Но он спешил… ему, по крайней мере, казалось, что он спешил в этот день к ней, к Юлочке.
В первое утро после наводнения Джега не знал, куда девать себя. Хмурый, ни на кого не глядя, уселся он в коллективе за свой стол. Злоба и стыд жгли его. Он не поднимал головы от стола, и стул карался ему позорным столбом.
Следующие три дня были тяжелыми днями для Джеги. Хорошо, что работы с отъездом Нинки накопилось много. Зарывался в работу с головой, легче как-то становилось.
Легче ему было и с Юлочкой. В первую минуту, как услышал о мастерских, показалось ему, что конец: оставалось только махнуть рукой на домик с зеленым палисадником - в бешенстве так и решил. Но к вечеру злой и тяжелый приплелся к Юлочке. Она не расспрашивала. Она была в городе, обо всем знала и понимала, казалось, все. Оба молчали, только нежные ее ручки мимоходом касались волос Джеги с тихой лаской, да глаза жалостно и участливо смотрели на него, не отрываясь. Позже, прижимая его голову к груди своей, она сумела разгладить хмуро сведенные брови, теплым телом своим разогрела ледяную корку.
Подумал Джега, что вот и она мучится вместе с ним тем же, и ему стало легче, как если бы свой груз на двоих разложил. С этой минуты он перестал чувствовать в ней врага и виновника несчастья и дал себя убаюкать ее ласковым ручкам.
Назавтра в ее безмятежных глазах, в ее легкой улыбке, в льнущем теле ее он вдруг увидел другое. Она не страдала и не думала страдать, ей не было ни до кого и ни до чего дела. Она нежила и утешала его чисто по-женски - только потому, что это был именно он. Но раз он утешен - все в порядке, она снова смеялась, ласкалась и пела с нажимом цыганские романсы. Разбитые хибарки зеленецкие не шли в счет. И все-таки Джега не мог отыскать в себе злобы на Юлочку. Видел ее такую, какая она есть, и все же не мог питать к ней неприязни и перебороть этого не мог в себе, хоть и был всегда хозяином своих мыслей и дел. Первый раз оставил в себе неразрешенное и понес его по длинному пути рабочих дней как неизбежное. Так было с Юлочкой. С товарищами тоже как-то разладилось. Будто цепь, связывающая их в одно, где-то готова порваться. По виду-то, впрочем, как будто ничего и не случилось, а на самом деле холодком потянуло с той стороны, откуда исходило горячее дыхание дружбы и понимания. Впервые почуял он этот холодок, проходя однажды мимо шумливой ватаги ребят, стоящих на площадке клубной лестницы. Ребята расступились, пропуская его и громко здороваясь, но не налетели с грохотом, как бывало.
"Видно, больно я хмур" - решил Джега, чуя в то же время, что обманывает сам себя и что не в хмурости тут дело. А площадка неловко затихла, пока не исчезли в дверях широкие плечи Джеги. И сейчас же кто-то выпалил:
- Гришку Светлова открепляют от коллектива, да и из комсомола, кажись, вышибают, в райкоме слыхать.
- Ну-у! А за что же?
- За дела, видно, за хорошие.
А Джега, говорят, с Юлочкой, сестрой его, скрутился.
Кому пришло в голову слить вместе эти два события, никто не знал и, пожалуй, никто не заметил, который из них прибавил к первому второе. Случилось это само собой и вогнало почему-то ребят в неловкое смущение.
- Пошли, что ли! - рявкнул Васька Малаев, решительно вспарывая нависшее молчание, и семь пар ног застрекотали по лестнице.
IX
Лагерь залег в Лощинке меж двумя зелеными хребтами холмов. Палатки, как стадо белых коров с раздутыми боками, разметалось по лужайке. Целый день поливает их солнце крутым кипятком. Утром раненько из крайней палатки выскакивает Мишутка на мокрую росистую траву, и четкая барабанная трель подымает с земли полторы сотни отчаянных пионерских головенок.
Хлопают вразлет белые полотнища, и разноцветный разноголосый вихрь несется вниз по Лощинке.
Закипает речка всплесками, пеной, песней, визгом. Шарики голов катятся по водяному гладкому полю. Через полчаса мчится голоногая гвардия обратно в Лощинку, и подрагивающие на утреннем холодке голые спины теснятся вокруг золотоперых костров.
Позже растекаются пионерские стайки по оврагам, лесам и перелескам, карабкаются по лесистым холмам, перекликаются в зеленых лесных закутах. Вечерами вокруг костров сворачиваются живые кольца красногрудых ребят. Жадно поблескивают глазенки, жадно уши торчат над красными заворотами галстуков. Варят картошку, немудрую науку свою жучат, байки сказывают. А то затянут дружно и тоненько:
Есть на свете
Всюду дети,
Но таких, как мы, ребят, -
Нет в Берлине,
Нет в Пекине
Да и в Риме есть навряд.Новый жизни мы фундамент,
Мы коммуны кирпичи.
Вейся выше, наше знамя,
Барабан стучи, стучи.
Нинка заодно с ними. Крутится по полям, в речке полощется, в лесные набеги рать пионерскую водит. Ее звонкий хохот стоит над елями и соснами. Только вечером, когда умирающие костры затянутся дымными чадрами, утихает Нинка. Сидит на краю лагеря с Женькой Печерской и молчит. Долго молчит, целую ночь промолчать может. Смотрит упорно вниз на дорогу.
Женька Печерская сидит-сидит да и спросит лениво:
- Сидим мы тут, Нинка, при дороге каждый вечер, будто ждем кого. Скажи, ждешь ты кого-нибудь?
Нинка откликается глухо:
- Никого я не жду, некому ко мне приезжать. Да и не надо мне никого.
Потянется Женька, засмеется.
- А я бы не прочь, чтобы ко мне приехали - Степка, например. Вдруг прискакал бы. Так-то я не ласковая, а тут, пожалуй, приласкала бы накрепко. Знаешь, Нинка, во мне что-то проснулось здесь, что раньше дрыхало где-то в глубине. И Степку-дурака вдруг жалко стало. В городе два года промотались вместе, ни разу не жалела, а тут вдруг на тебе.
- Чего же жалеть!? Человек работает, дело делает. Это нас надо жалеть. Сидим здесь, как гусыни, жиром наливаемся и млеем.
- А мне жаль. Не знаю чего, а жаль. И хотелось бы, чтобы он тут был. Никогда не хотелось, а теперь хочется. Вот мне сейчас в голову пришло. Я о нем не думала совсем в городе. Жил он, жила я. Бок-о-бок терлись, как два сухаря в одной обертке и… все.
- Как все, а дело?..
- Дело! Так, ведь, мы вместе не больше и не меньше делали, чем порознь. Дело от того, что мы сошлись, не выиграло и не проиграло.
Снялась Женька с места. Снова села. Схватила Нинку за руку.
- Ведь мы два года живем вместе, Нинка, а друг друга не рассмотрели. Поди, Степка не знает, какие у меня глаза. Да и я его не разглядела. Все некогда было как-то. Вот теперь только, когда первый раз за два года без дела осталась, об этом вспомнила.
Помолчала минуту и прибавила:
- И пожалела.
- Чего же жалеть-то?
Вскочила Женька с места.
- Жаль человека, Нинка. Человека не заметила. Знаешь, как в деревне бабы разомлевшие, бывает, ребенка заспят… так я заспала, - нет, заработала - человека.
- Заспать одно, а заработать другое.
- Нет, стой, Нинка, это тоже не ладно. Думаешь, больно хорошо будет, если мы друг друга все видеть не будем. Дело-то ведь для живых людей делается. А это похоже что-то на работу вслепую. Очертя голову только в омут бросаются, а мы ведь из омута выплываем на свет - нам глаза враспашку нужно держать.
Нинка отбросила окурок далеко в темную зелень травы. Тряхнула привычно головой:
- Темно что-то у тебя, Женька, получается. Омуты. "Человек"!.. Прямо Гришка Светлов, да и только. Того и гляди - на луну завоешь. Работала ты хорошо, как настоящая комсомолка. И молодец. Когда ты замуж вышла, испугалась я: думаю, пропала девка. Нет, вижу, ничего. Время идет, а ты не сдаешь в работе. Я было совсем поверила, что комсомолке можно замуж итти без боязни, и вдруг… Невеста-то с изъяном-таки оказалась. Так вот и все и все. Как спутались, кончено! Баста! Был человек - нет человека. Выкопает нору себе и самочке своей и деткам своим и сидит, лапу сосет. И уже как завели нору, так конец - все что ни на есть норовят они туда приволочь. Скоты!
- Почему же "скоты" обязательно? Разве нельзя и окрутиться я хорошим человеком остаться?