А в лагере я живу уже больше года. Все мои однополчане тут пропали. Так что один я, должно быть, остался от всего полка. А потому и должон стоять, пока живой.
И еще кланяюсь вам, Клавдия Алексеевна, и прошу вас не плакать. А как вы поймете наши страдания, то не будете плакать. Так что нельзя плакать над героем вашим Иваном Ивановичем. Пущай же дети наши и наши внуки будут знать, как надо жить, чтобы спокойно было умирать, и чтобы они знали, какие были люди, такие, как мой друг дорогой Иван Иванович Егоров, рядовой девятьсот пятьдесят пятого полка.
А я скоро помру обязательно. Так что письмо это пишу через силу. Но соображение еще не потерял. Прощайте. Кланяюсь вам земно. Пущай люди помнят Ивана Ивановича.
А по вот этому адресу напишите моему сыну письмо, что я помер в плену. И пусть он помнит о тяжкой доле пленных, погибших за Родину. А жена моя померла в войну, остался один сын восемнадцати лет. Может, и он теперь в солдатах. А письмо напишите, так что я уже не в силах написать.
И прошу я, перед смертью, прощения у всех родных русских людей, что не на поле брани приходится гибнуть, а на нарах и хуже скота. Рана моя и болезнь, а то бы я все равно убег. А вам и вашим детям желаю доброго здоровья и в хозяйстве благополучия, и быть вам желаю всегда сытыми, обутыми и одетыми.
Прощайте и не осудите, добрые люди!
Девятьсот пятьдесят пятого полка рядовой Степан Чекушин.
Одна тыща девятьсот сорок третьего года, а числа не помню".
Филипп Иванович все смотрел на Николая Петровича. А тот кончил читать, посмотрел на Филиппа Ивановича, заморгал-заморгал, снял очки, встал из-за стола, отвернулся и, проведя пальцем по глазам, сказал:
- Глаза что-то… Вот уж некстати… - Он и здесь сумел сдержаться, этот сильный духом и спокойный с виду человек.
Он снова сел, побарабанил пальцами по столу, задумался. Потом спросил:
- Сыну-то писали?
- Мать писала. Вернулось письмо: адресата не оказалось.
- Распалась семья, значит?
- Распалась.
И снова они помолчали. И снова начал Николай Петрович:
- Отец-то коммунист?
- Да. Бригадиром работал.
Они еще помолчали. О многом надо было поговорить, и все-таки разговора не было. Бывают такие моменты в жизни, когда надо помолчать, осмыслить происшедшее в самом себе, внутренне уложить в порядок пережитое. Только после этого появляется снова ясность мысли и четкость ви́дения.
Перед уходом Николай Петрович сказал вопросительно:
- А может быть, мы с тобой кое-что еще и не знаем?
- Наверное, - ответил Филипп Иванович.
- Тогда вот что: спать, Филипп Иванович. Спать! А потом подумаем. - Он отошел, взялся за ручку двери и еще раз повторил: - Спать.
Глава двенадцатая
Оклеветанный
Говорят: у клеветы длинный язык, но короткие ноги. И все-таки как иногда далеко доходит она этими короткими ногами и как больно жалит сердце честного человека своим длинным языком-жалом. Еще хуже, когда человек не имеет возможности опровергнуть клевету. Тогда она оставляет саднящую рану надолго, иногда на всю жизнь.
Тяжко было Филиппу Ивановичу. Но близкие люди делили с ним горе - он не был одинок. В семье незаметно шло тепло от матери, но ему было жаль мать, перенесшую и без того слишком много горя; он чувствовал ласку жены, но ему было больно от одной мысли - как он скажет сыну, Коле, об исключении из партии, поймет ли мальчик; он с благодарностью думал о друге Николае Петровиче, но ему было не по себе оттого, что, не раз битый за прямоту, его друг может оказаться битым и еще раз, - ведь после всего происшедшего Каблучков при первом же случае отстранит того от должности председателя колхоза. И еще Филиппу Ивановичу тяжело было думать о том, что колхозники могут не понять причины исключения его из партии.
С такими мыслями он и встретил следующий день.
С утра пошел в правление колхоза. Ничего не делать он не мог. По привычке он договаривался с Васей Боевым о работах на сегодняшний день, говорил о предстоящей уборке с бригадирами, отчитал их легонько за медлительность в подготовке уборочного инвентаря. День начинался обычно. Вася, помимо прочих претензий о прицепщиках, о подвозе горючего, сообщил, что Рюхина Пал Палыча нет на работе второй день: говорят, будто заболел.
Николай Петрович, поспав пару часов, уже уехал на луг и на огород: он тоже продолжал жить размеренной жизнью, в которой нет места безделью и бездумности. Колхоз продолжал жить так, будто вчера и не произошло особого события. Только отсутствие возражений со стороны бригадиров, их сочувственные взгляды с оттенком неприятной Филиппу Ивановичу жалости да особая почтительность конюхов говорили о том, что случилось. Молва пронеслась быстро. Но Филиппу Ивановичу хотелось быть среди этих людей, несмотря на то, поймут ли они случившееся или не поймут. Вспомнив о болезни Пал Палыча, он пошел его проведать. И там, у Пал Палыча, он тоже понял, что в его семье все идет своим чередом. Но одна деталь запала ему в душу.
Он вошел во двор Пал Палыча через калитку. Как всегда, хозяин был занят делом: сидел на коленях перед дровосекой и обтесывал топором высокую палку с рогулькой на конце. Рядом с ним лежала собака-дворняжка. Он и у себя во дворе оставался таким же степенным, медлительным, скупым на разговоры.
- Здорово, Пал Палыч! - приветствовал Филипп Иванович.
Тот оглянулся, посмотрел внимательно и только тогда ответил, снова продолжая работу:
- Здорово.
- Заболел, что ли?
- А что?
- Говорят мне - два дня на работу не выходил.
- А-а…
- Или что случилось другое?
- Не. Болею. Грып.
- Лежать надо.
- А?
- Лежать, говорю, надо.
- Гм… Попробуй полежи без дела два дни.
- А болит?
- И кости… И голова.
- Лечишься?
Пал Палыч сначала кивнул на дверь хаты, а уж потом, более тихим голосом, чем прежде, сказал:
- Попробуй у нее… полечись! Вона-а!
- У кого?
- Да разве ж моя баба даст полечиться по-человечески? Ни в жисть!
- Не понимаю!
- А тут и понимать нечего. - Пал Палыч воткнул топор в дровосеку, внимательно посмотрел на собаку, и, кажется, улыбка мелькнула у него в усах. - Я знаю, что от грыпа - красный перец, стручок на два стакана водки, и - на ночь. Все! Как рукой.
- А в чем же дело?
- Куда та-ам! Одно пилит: "Клюцекс пей".
- Что?
- Клюцекс!
- A-а!.. Кальцекс!
- Ну пущай так. Пустяк, а не лекарство. Раз нутренность не берет - не лекарство… Не понимает, а пилит, и пилит, и пилит…
- Небось под горячую руку говоришь-то?
- А я тебе так скажу… - Пал Палыч почесал висок, надвинул козырек на глаза и указал на собаку. - Видишь - собака?
- Ну?
- Она лучше иной бабы. Ей-бо! Собака на хозяина не лает.
- Да в чем у вас дело-то? Не пойму, - снова недоумевал Филипп Иванович, пожимая плечами.
- Ей, вишь, рогульку надо - веревку подпирать, когда белье сушить.
- Ну?
- Дак вот и брешет.
- И давно так-то?
- Да уж… с полгода будет.
- Ну и сделал бы.
- Вот… видишь… делаю, - И он снова стал затесывать сучья и кору у рогульки. - Если бы не заболел, так бы и не сделал до зимы. Некогда мне, кажин день на работе. Ишь ты! Я буду рогульку делать, а трактора будут стоять. Интересно!
Пал Палыч тесал, Филипп Иваныч смотрел, как ловко он орудует топором. Не сразу пришла мысль: была война - Пал Палыч возил к тракторам воду днем и ночью; прошла война - он делал то же самое, только воду возил; давали по кило на трудодень - Пал Палыч ежедневно работал; давали по триста граммов - он делал то же самое. И так каждый день. Ежедневно, начиная с ранней зари и до поздней ночи. А на натруженных руках выступили хрящеватые мозоли. Замызганные брюки лоснились на нем от солнца, а картуз неопределенного цвета., пропитанный всеми составами земли, воды и керосина, тоже блестел, закрывая глаза владельца. Почему-то пришло в голову Филиппу Ивановичу: "Поделиться с ним своим несчастьем. Рассказать. Вряд ли люди, руководящие колхозом, доносили до Пал Палыча свою душу. И главное: что он скажет? Как примет?" Подумав так, он сказал:
- Не слышал, Пал Палыч, новость?
- Ай опять мериканец ватомную бомбу разорвал где? - Пал Палыч закончил свою рогульку, воткнул ее в землю, закурил и подал кисет Филиппу Ивановичу со словами: - На-ка, закури. - Видимо, он приготовился слушать новость международного масштаба.
- Нет, не бомба. А тут дело такое: из партии меня исключили.
- Как это так - исключили?
- Ну как? Исключили, и все.
- Непонятно. Насчет водки - ты не замечен. Насчет баб - никогда не слыхать. В поле - порядок, вот-вот, глядишь, и на трудодень дадут, как у людей. Кормов у нас сроду, спокон веков, столько не было. Непонятно, за что же это?
- Наклеветали на меня, Пал Палыч.
- А разве ж можно из партии выгонять по навету?
- Нельзя.
- Ну, значит, все и обойдется. А ты знаешь как? Собери общее собрание колхоза и расскажи все по душам. Да позови секретаря райкома на собрание-то. А мы там и скажем, можно иль не можно.
- Этого я сделать не могу. Нельзя.
- Это как так - нельзя? Надо бы спросить и у нас. Как, мол, товарищи колхозники, заслуживает такой товарищ или не заслуживает? Отчего не так, мы в этом деле поможем им разобраться.
- Нельзя, - повторил Филипп Иванович.
- А чего же можно? Ну тогда надо жаловаться. Пиши. В центр пиши. Нельзя, дескать, выгонять, кого народ уважает…
- Как, как? - спросил Филипп Иванович.