Утром забежал Саша Гине, живший неподалеку у каких-то дальних родственников, и втроем они отправились в училище. По дороге Саша рассказывал о том, что не далее как третьего дня познакомился на Ильинке с очень хорошенькой барышней, курсисткой, и что барышня эта - каких свет не видывал!.. Саша предложил написать с нее портрет, и она согласилась позировать… Шишкин шутливо вскинул руки, будто защищаясь, и воскликнул:
- Сашенька, друг мой, только не пиши портрета! Умоляю тебя - не пиши. Ведь все дело испортишь… и девушку потеряешь. Хорошенькая, говоришь?
- Очень.
- Ну вот… а ты портрет надумал.
Друзья смеялись. Шишкин хотел рассказать о девушке, которую он встретил по дороге из Сокольников, но что-то удержало его, и он промолчал. А Петруша Крымов, застенчивый и молчаливый, вдруг сказал:
- А я никогда не женюсь.
- И любить не будешь? - спросил Гине, украдкой подмигивая Шишкину.
- Любовь у меня одна, - серьезно отвечал Петруша, - искусство. Делить себя на части не собираюсь…
- Скажите, какая цельная натура! - покачал головой Гине. - А что нам, смертным, делать?..
В рисовальных классах было тесно, шумно, душно: рассаживались кто где мог, и начиналось "пыхтение" - копировали человеческое тело: голову, руки, ноги, торс…
- Тьфу! - вдруг не выдержал Гине, встал. - Я или с ума сойду, или повешусь. Такое анатомирование… Кто мы, художники или доктора?
Кто-то облегченно вздыхал, найдя повод сделать перерыв, кто-то еще усерднее принимался за работу, склонясь над рисунком. А Гине подливал масла в огонь:
- Висельники проклятые, горемыки несчастные! Не видите разве… потом несет от ваших рисунков!
- А чем они должны пахнуть-то, рисунки? - спрашивал кто-нибудь, желая поспорить. Но Гине в спорах отчаянный, за словом в карман не лезет.
- Солнцем должны пахнуть, ветром…
Шишкин, поглощенный работой, пропускал мимо ушей слова друга, продолжал рисовать сосредоточенно и серьезно. Он считал, что главное в искусстве, как и в любом деле, - труд, упорный, повседневный. И никаких скидок, поблажек, никакого деления на "главное, основное" и "второстепенное" - в искусстве все главное.
Работал Шишкин упорно и в первые же месяцы превзошел многих своих соклассников. Гине подшучивал: "Ты, Ваня, скоро достигнешь профессорского уровня". Но более всего Шишкина обрадовала похвала одного из самых авторитетных и уважаемых преподавателей училища академика Рабуса. Он был строг, суховат и педантичен, этот обрусевший немец, и его не только уважали, но и побаивались. Мнение Рабуса почиталось высоко.
И вот однажды Рабус вошел в класс в сопровождении довольно уверенно державшегося молодого человека, и оба принялись рассматривать рисунки учеников. Рабус бросал короткие, отрывистые реплики и то и дело поглядывал на молодого, тот был сдержан, улыбчив и почти ничего не говорил, в синих глазах его светились доброта и доверчивость, он весело, дружески поглядывал на учеников. А Рабус между тем рассматривал рисунки. "Ну-с, братец, это скорее чертеж, - говорил он. - Что это за штрих?.. Нет, нет, так, братец, не пойдет… А это что за растушевка?"
Шишкин спиной почувствовал, что Рабус подошел к нему и разглядывает рисунок.
- Обратите внимание, Алексей Кондратьевич, - говорит Рабус, обращаясь к молодому, и тот подходит ближе, останавливается. Шишкин, затаив дыхание, ждет, что же последует за сим - похвала или порицание. - Изрядно. Вполне. Как находите?
- Мне тоже нравится, - говорит молодой. И Шишкин, обернувшись, встречает прямой доверчивый взгляд и отмечает про себя, что по возрасту они, пожалуй, ровесники. Кто же он такой? Шишкин раньше никогда его не встречал в училище. Может, новый преподаватель?.. Только уж больно молод.
- Как вас зовут?
- Шишкин.
- Что ж, - смеется молодой, - фамилия вполне художественная. Запомним.
И как только они выходят из класса, Шишкина окружают товарищи, наперебой говорят, поздравляют с успехом. Шишкин только отмахивался.
- Перестаньте, какой там успех.
- Нет, вы посмотрите, он еще скромничает, - хохочет Гине. - А может, зазнался?.. Ну нет, этого так оставлять нельзя, с тебя, Иван, причитается.
- Да полно тебе, Саша…
- Определенно зазнался.
- Скажи-ка лучше, кто это с Рабусом был?
- Так это ж Саврасов. Он два года назад закончил училище. Говорят, очень талантлив. Рабус возлагает на него большие надежды. А теперь вот и Шишкин… Нет, Иван, видит бог, ты должен угостить дорогих товарищей. Грешно не отметить такое событие. А рисунок твой, если хочешь, не хуже брюлловского…
И надо же было именно в это время, не раньше и не позже, войти Мокрицкому, руководителю портретного класса. Делать ему здесь сейчас было нечего, однако Мокрицкий имел обыкновение появляться там, где ему делать нечего, и в тот момент, когда его меньше всего ждут. Он вошел почти неслышно, и последние слова Гине "не хуже брюлловского" им были схвачены, можно сказать, на лету. Класс замер в ожидании: что-то будет? Все знали, как Аполлон Мокрицкий боготворил Брюллова, у которого он учился, в мастерской которого работал вместе со своим другом Тарасом Шевченко, в той самой мастерской, где бывали Пушкин, Жуковский, Гоголь…
- Т-так, - многозначительно молвил Мокрицкий, оглядывая притихший класс. - К-кто же это из вас, позвольте спросить, т-творит не хуже самого Брюллова? - заикаясь сильнее обычного, иронически он спросил и остановился за спиной Шишкина, как раз на том месте, где только что стояли Саврасов и Рабус. Невысокого роста, крупноголовый, с прищуренными острыми глазами, с роскошной гривой волос, Мокрицкий был похож на рассерженного льва. Глянул на рисунок и ткнул пальцем в правый угол.
- А в-от здесь… к-как вы находите?
Шишкин молча пожал плечами. Тогда Мокрицкий выхватил у него карандаш и одним взмахом - раз, раз! - выправил рисунок. И резко повернулся, возвысив голос, заговорил:
- Что касается Брюллова… Карла Павловича… учителя моего, - тут он сделал паузу, как бы желая убедиться, сколь должный эффект производят его слова. - Т-так вот… что касается Брюллова, то даже итальянцы умели ценить его и преклонялись перед его божественным даром. А вы?.. Х-хотел бы я видеть среди вас мастера, подобного великому Карлу…
Он смолк, хотел сказать еще что-то, но раздумал, махнул рукой и твердо прошествовал к двери, обиженный и гордый.
Класс некоторое время безмолвствовал. Поскрипывали не очень уверенно по бумаге карандаши. Потом кто-то тихо, с сожалением сказал:
- А рисунок-то, братцы, он испортил.
И тут прорвалось. Зашумели, заговорили враз, кто защищая, а кто осуждая поступок Мокрицкого, считая его недостойным художника.
- Нет, вы представляете, господа, - слегка грассируя, горячась, говорил красивый, с холеным лицом юноша, фамилию которого Шишкин никак не мог запомнить: не то Штильфельнбок, не то "фон" с каким-то неловким, длинным продолжением. - Вы представляете, господа, как это возмутительно! Ведь только что Карл Иванович Рабус, всеми уважаемый академик, отметил достоинства рисунка, а этот… этот, с позволения сказать, портретист… Да чего он сам-то создал? - Штильфельнбок сделал рукой изящный жест и усмехнулся. - Пять портретов за всю жизнь. Да и те сомнительного достоинства.
- Как вам не стыдно? Какое вы имеете право? - сказал Шишкин, встал и вышел из класса. В коридоре он постоял, поджидая Петрушу Крымова и Гине, задумчиво глядя в окно. Кто-то тронул его за локоть. Шишкин обернулся. Мокрицкий смотрел на него ласково, с улыбкой, как будто и не он только что разносил в пух и прах его рисунок.
- Вы, друг мой, будьте выше мелких обид, - сказал Мокрицкий. - Может, я погорячился. Но дело не в том. Впрочем, разговор этот не коридорный. Давайте-ка условимся так: вы в самое ближайшее и удобное для вас время зайдете ко мне. Да хоть сегодня и заходите. Вечер у меня свободный. Поговорим. У меня есть кое-какие соображения относительно вашей работы… Она того заслуживает. Поверьте. Заслуживает.
Он пошел по коридору, обернулся и еще раз сказал:
- Так я вас жду сегодня вечером.
Шишкину понравилось в доме Мокрицкого, особенно поразил кабинет, просторный, с высокими лепными потолками, орехово-темными массивными шкафами вдоль стен, полными книг, на столе кипы журналов, газет… Окна большие, с тонкими ажурными переплетами, комната полна света. Шишкин сидел в мягком кресле и чувствовал себя стесненно, боялся сделать какое-нибудь неосторожное, лишнее движение. Аполлон Николаевич Мокрицкий, заложив за спину руки, быстро ходил по кабинету, не замечая стесненности ученика, и говорил как равный с равным.
- Во что мы превратили художественное заведение, кого выпускаем из его стен? Ремесленников безграмотных.
- А Саврасов? - не то напомнил, не то поинтересовался Шишкин, как Мокрицкий относится к любимцу Рабуса. - Говорят, очень талантлив. Вчера он заходил в класс…
- Саврасов художник божьей милостью, - ответил Мокрицкий. - И в том нет нашей особой заслуги. Мы считаем, что художнику, если он обладает божьим даром, достаточно одного - мазать. А что творится вокруг? Чем наполнена жизнь? Знания, друг мой, нужны художнику обширные, разносторонние, глубокие. В противном случае, как я уже сказал, не художник из него выйдет, а ремесленник. Так-то! - Он вдруг остановился, глядя на Шишкина, и улыбнулся. - Э, да я вас, кажется, заговорил. А разговорами сыт не будешь. Давайте-ка чай пить.
Прошел какой-то час, и от скованности Шишкина следа не осталось - такой простотою, сердечностью веяло от каждого слова Мокрицкого. Шишкин рассказывал о Елабуге, о Каме, о родителях, о богатой закамской природе… Приятно было вспоминать родные, милые сердцу места. Мокрицкий слушал внимательно.