А на ту беду цыгане приехали, поставили телеги за деревней у лесочка. Вечером молодежь, мальчишки повалили к цыганскому костру. Манька в прошлые годы ходила к цыганским таборам просто, как все, смотрела на их загадочную жизнь, ей гадали цыганки, и желания ее были легки, неясны. И вовсе неважно было - сбудется или нет загаданное.
А вот в этот раз решится ее судьба: так думала Манька. И как было не надеяться, если нагадала цыганка Фроське Маловой, матери восьми детей, получившей похоронную от мужа в начале войны, что через месяц муж приедет, и он пришел еще раньше на пять дней.
Таясь от матери и деда, спрятала за пазуху единственный свой наряд - шелковый цветастый платок, пошла к цыганам, будто по горячему углю босая: ей казалось, что все знают, зачем она идет.
Старая цыганка опытным взглядом заметила, вцепилась в руку, потекли медовые речи.
- Облегчу душу, красавица, ласточкой завьешься сиятельной в небушке лазурчатом.
- Погоди, сербиянка, мне не так надо. Пойдем в кусты.
За кустами рассказала, исповедовалась.
- И-э, милая, не ты первая, не ты последняя. Счастье твое, что я встретилась. - Цыганка, засунув руку в лохмотья юбок, достала сумочку, из сумочки сухой, белый, как червячок, корешок. - Вот в чем твоя судьба, красавица. На молодом месяце разделишь на три дольки, разжуешь в три вечера и выплюнешь. Собакой паршивой будет ползти за тобой, палкой будешь бить - не отвяжешься, будет ножки твои красивые облизывать…
- Да на что мне так-то? Лишь бы со мной, - радовалась Манька.
- А как захочешь, так и будет, золотая-серебряная. Вот гадом буду, не подняться мне с этого места, - клялась цыганка, подняв вверх черные кулачки, устремив страшные глаза к яркой звезде на заревом небе.
Шелковый платок исчез под широкой юбкой.
- В тайне береги. Через две недели после жевания придет. Лети, голубка.
Полетела Манька, да полет ее был недолгим. Был и молодой месяц, и две недели после жевания, и сводящая с ума последняя ночь ожидания… Будь ты проклята, старая лгунья! Где ты теперь ползаешь, кусаешь в сердца людей?
Год уже прошел. Гришка еще не женился, ходит к учительнице, и этой осенью назначили свадьбу. Неспроста Гришка волынит, не любит он учительницу. Чуткая Манькина душа, умные глаза видят, какой он безрадостный да смурый. А на безответную любовь - боль, да боль любимого, как своя, разве терпима сердцу, в бедах не закаленному?
Как-то встретились нечаянно на дороге, в поле. Остановились. Цвела рожь, журчали жаворонки, облака гуляли.
- Гриша, - сказала тихо, - не любишь ты учительницу.
- Может, и нет. И тебя тоже. Так что мне все едино.
- Учительницу ты и не полюбишь, ее ребятишки не любят, душа у ней суше, чем сама.
- Не болтай много-то…
Нет, не стерпит Манька несправедливости. Ее должен любить Гришка, с ней быть счастливым. И к чему тут гордость, если за справедливость надо биться. И откуда слова берутся? Если не скажешь их в этот момент, то порушатся судьбы до конца жизни.
- Ты в душу мою загляни: в ней сама родная наша сторона. Ты воевал, аль видел где лучше? Знаю, любишь все это, - Манька повела рукой, показывая неширокий простор, - а это и есть я. Увидеть не можешь? А ты погляди, погляди, я открытая. Тут и луг этот, и солнышко, Гришенька, всю жизнь тебе два солнышка будут светить.
Гришка смотрел на Маньку словно впервые. "Ой ты какая! А я и не знал, - удивился он мысленно, и оходило всего страхом: Софья забрюхатела, будь она неладная, сухопарая".
- Поздно, Маня, теперь уж, - так грустно сказал и пошел, ссутулившись, что Манька поняла: не поздно.
Но радость была недолгой. Слух пошел - у Гришки осенью свадьба. А из радости в беду, что голому из бани на мороз. Сникла Манька, будто захворала.
Недаром румянец ожег, когда выспрашивала у Якова об артисте-колдуне. Не успокоилась неугомонная Манька.
Уселись, утряслись на фургоне в сене покосники. Петька похлестывал быков.
- Маня, запевай, - просят бабы.
- Простыла я, квасу холодного выпила. - Манька петь не захотела.
Из-за ле-е-еса донеслося:
Милый мой венчается-а, -
запела Верка.
Дайте в руки мне револьверт,
Жизнь моя кончается-а, -
подхватили бабы.
До чего ж правильные песни народ поет, и кто это сложил песню, словно загодя распознал Манькину судьбу. Отвернувшись, плачет Манька, жалея заодно и неизвестную песенницу.
Из маленькой школы вынесли крошечные парты. Каждая семья несла для себя скамейки. Ребятишки на полу, у самого помоста, сколоченного для этого случая. Они возились клубком, царапались и хохотали. Не успокоились, пока кто-то из взрослых не надавал им затрещин.
На помосте стоял стол, две семилинейные лампы. Угол сцены был отгорожен занавеской, она чуть колыхалась, там была тайна, жгучий интерес - колдун-распотешник.
Замерли люди, окаменели в ожидании, интерес был не столько к его деяниям, сколько к живому артисту. Из бакмасихинцев артистов, может, и видели учительница да три вернувшиеся с фронта мужика.
И вот он вышел. Ба-а-атюшки вы мои! Князь с картины, да и только. И какой же ветерок-попуток занес его в Бакмасиху?
Артист был старый, но чистый, свежий, волосы блескучие, цвета крупчатой соли, костюм и ботинки что ворона крыло, а рубаха - аж глаза слезятся, если долго смотреть на нее, а под горлом, крылья расправив, сидит большущая бабочка-махаон.
Артист поздоровался, низко поклонился, как в церкви, и сразу ошарашил:
- Кто мне даст сто рублей?
Люди оцепенели, будто попавшие в ловушку. Кажется, и дышать перестали, пока артист выжидал несколько секунд. Первым стал пробираться к двери дед Михеев.
- Ку-у-да? - шепотом встретил его Яков. Он и сам был встревожен. - Куда от коллектива?
- Заманили, - озирался дед. - Хуже агентов: те бумажки в долг преподносят, а этому сотенную наличными. Ловко.
За Михеевым поднялись другие, каждый норовил протолкнуться к двери первым.
- Товарищи, дорогие, мне сотня нужна минут на десять. Покажу номер и верну.
- А ну, садитесь, язви вас! - загородил Яков двери. - Фокус с сотенной покажет и квита.
Учительница хохотала. Она заранее знала, для чего артисту сотня. Гришка сидел рядом с невестой, улыбался, а Манька готова была разреветься: ей было жаль земляков.
- Что ты смеешься, Софья Михайловна? Нешто можно над народом смеяться?
- Правильно, девушка, - улыбнулся Маньке артист. - Я ехал к вам не смеяться, а просвещать. Как зовут тебя? Маня? - Артист поклонился одной Маньке. - Спасибо тебе, Маня.
"Господи, за что он?" - горела от стыда Манька. За что спасибо-то ей, Маньке, от такого человека? И тут Гришка повернулся, посмотрел так ласково, и не было человека счастливей Маньки в эту минуту в Бакмасихе.
Сотню не нашли. Кто-то предложил складчину, но нужна была целая бумажка. А сто рублей в Бакмасихе и в складчину не наскребли бы. У учительницы малость водились деньжонки, но она не предложила, и у нее не попросили: больно спесива, в особицу живет.
- Можа, тридцатку? - спросил Яков артиста.
- Конечно. - Артист понял, что и тридцатка здесь - великие деньги.
Пока Яков ходил за тридцаткой, артист говорил о том, чтобы ему не верили, что он здесь будет показывать, что это его искусство, а не колдовство.
- Как не замечаете полета пули, так и не заметите движения моих рук: так моментально я вас обману.
- Рука-то небось не пуля, попробуй оммани, - будто пригрозила бабка Оленичиха.
- Убедитесь, - сказал артист, принимая у Якова тридцатку. - Мне нужен ассистент из публики.
Люди завозились, оглядывая друг друга.
- Нету у нас этакого.
- Да любой из вас. Помогал чтоб.
- Гришка, иди подсоби. Ты в Германии был, сможешь.
Гришка поломался в меру и зашел на помост:
- Что делать-то?
- Прочитай помер тридцатки хозяину, пусть запишет.
Яков записал номер углем на стене, артист взял тридцатку, вложил в проверенный Гришкой пустой конверт и зажег.
Жена Якова с вывертом ущипнула мужа за бок.
- Гад ты, выскочка, - зашипела, - башку размозжу, падла!
- Не кипи, свою отдаст, - потел Яков. Но когда артист объявил другой номер представления и послал Гришку за картошкой к полной корзине, Яков, натянуто улыбаясь, попросил. - Деньги-то возверни, товарищ хороший.
- Верну, не беспокойтесь, - ловко срезал макушку картошки.
- Вот жизнь. Пых тридцатку. Горб поломал бы, так… - возмущалась публика.
- Да не сжег он деньги! - вступилась за артиста Манька. - Что вы человеку не верите.
- Хошь верь, хошь нет, а деньги спалил.
Из среза картошины показалась, завозилась головка червяка.
- Выдерни зубами. - Артист протянул Гришке руку с картошкой.
- Не-е, - мотнул Гришка головой.
- Выдерни, не интеллигенец! - требовали зрители.
Гришка выдернул, выплюнул на пол. Артист поднял червяка, помял, развернул - тридцатка! Номер прочел - Якова!
- Сатана, тьфу, тьфу, - крестилась Оленичиха.
- Ловок! Прокурат! - восхищались зрители.
Артист поклонился, а Гришка - рядом, улыбающийся, счастливый. Манька гордилась им: он тоже приобщен к тайнам фокусов. Но когда артист взял длинное шило и стал подносить к Гришкиной щеке, Манька напряглась, побледнела.
- Не давайся, Гриша! - невольно вырвалось у нее.