- Аккуратней там: под колеса не попади. И не засни смотри, когда ездить будешь. Крушение - не шутка.
Саидка не подошел. Отвернувшись, седлал жеребца. Филат тронул коней. Митя не выдержал, спрыгнул с фургона.
- Ну что, Саидка? - дышит, будто километр пробежал.
Саидка возился с подпругой, хотя она уже была подтянута. Обернулся резко.
- Пожалеешь, Митя, пожалеешь.
Не глядя в лицо, пожал руку.
- Ну ладно, не сердись и приезжай когда-нибудь.
Уже далеко видятся шалаши. Люди точками движутся в траве к копнам.
…После грозы и ливня дни шли сухие, с легкими ветрами, а ночи росные, прохладные. Наметилась вершина лета; к травам подбиралась старость, листва на березах стала не так свежа и зелена, и по скошенному зашелковилась отава.
Прошло больше двух недель, как уехал Митя. Грусть о друге улеглась в Саидке. Он много работал, спал четыре-пять часов в сутки и был бодр и подвижен.
Вечерами, отбив косы и поправив ручные грабли и вилы. Салим Батырыч тихо, с перерывами для отдышки рассказывал о далеком прошлом.
Всхрапывание во тьме лошадей, испуганный вскрик птицы, косматые мягкие звезды, которые на невидимом горизонте касаются метелок трав и камышей, - все уводит мысль к временам мечей и стрел, и только приглушенный шум автомобиля с далекого проселка утверждает в сегодняшнем дне.
Подползла лисой осень. И хотя убирали хлеба, но и сенокос затягивался. В окрестностях пастбищ хлеба были убраны, и Саидка навещал табун редко. Он целыми днями копнил сено.
В один из дней, когда небо было сухим и бледным, а степь замолкла, приехал на выходной Митя. Был он в такой же форме, как и Волхов.
Друзья обрадовались встрече и, однако, почувствовали, что стали чужими. Они целый день копнили сено, и Митя рассказывал о городе, кино и паровозах. Саидка молча слушал с интересом, а самому рассказывать не хотелось.
К вечеру они поехали к табуну. Ехали тихо… На валу крепости остановились. Здесь, по рассказу Салима Батырыча, была последняя битва с разбойной шайкой Кучума, после которой Кучум уже не возвращался. Бил его здесь татарский народ вместе с русским.
Вдали синела пятипалая ольха.
- А знаешь, Саидка, я думал об этой ольхе. И о Горелом болоте. Хорошо, что они нас остановили. А то дай нам волю, мы бы с тобой и лошадей запалили.
- Болото высушат. Там уже экскаватор канал роет, - холодно сказал Саидка. - И степь будет шире.
По-осеннему сытые кони несли их. Уже холодный ветер дул в лицо, и Митя под стук копыт мысленно твердил: "Скачут кони, травы клонит, травы клонит, скачут кони".
Колдун-распотешник
Деревня Бакмасиха - дворов на сорок - в стороне от больших дорог. На землях болотистых, солончаковых жила Бакмасиха. Для бакмасихинцев сметанный скирд сена - большое дело, распаханная полоска целины - событие. В нее, кажется, никто никогда не приезжал жить. После войны, когда по деревням стали возить кино, Бакмасиху эта роскошь миновала, ибо дороги до нее были топкие, кочкастые, возницы ехать не хотели, да и киномеханики тоже: выручка пустячная, денег у бакмасихинцев нет, билеты купят человек десять, а остальные норовят посмотреть бесплатно. Одна морока.
Был сенокос. В деревеньке пусто: от малого до старого в лугах, и ночевали в шалашах, потому что работали с восхода до сумерек.
Только бабка Оленичиха, лет восьмидесяти, переломанная в пояснице, оставалась с ползунками, да учительница Софья Михайловна лежала днями на зеленом бережке озерка, загорала и читала книжки. Бригадир Яков просил ее помочь на сенокосе, но получил отказ. Он молча негодовал; "У детишек на покосе от жары кровь носом идет, а она, кобыла, цельными днями бока пролеживает. Совести нет, а заставить - не колхозница".
Однажды под вечер, когда поубавилась жара и угомонились оводы, на покос приехал бригадир и приказал всем быть в деревне часам к девяти.
- Артист приехал из Москвы, - говорил бригадир окружившим людям. - Будто колдун-распотешник, ити его… - Бригадир сокрушенно покрутил головой. - Такое вытворяет, сказывали, из опилок шаньги варганит и шилом пастуху степановскому шшоку промзил - ни дырки, ни крови. - Он улыбнулся всезнающе, снисходительно. - Вот вы ополоротились, а ведь это мухлеванье…
Бригадир считался человеком бывалым. Выпивши, говорил: "Какой я человек-то?" И, указывая пальцем вверх, сам отвечал: "Загранишный. И сколько я знаю - это не приведи господь. Потому и голова болит, что черепок знаниями распирает".
Сейчас люди смотрели на Якова с интересом и даже завистью. Хотя он сам понятия не имел, что будет показывать артист, и ждал с нетерпением вечера, но вправду поверил в свое превосходство над земляками. У него в душе затеплилась нежная жалость: "Ничегошеньки-то вы не видели".
- Будете смотреть - шибко-то в носах не ковыряйтесь. А что будет непонятно - опосля разъясню. - Осмотрел всех. - Чтоб умылись и переоделись.
Петьке Малову, восьмому в семье, босому, в обтрепанным штанах и в сопревшей от пота рубахе, сказал:
- Знаю, в этом костюме придешь, на глаза артисту не пялься.
- Я, дядя Яков, в уголок забьюсь, как мышь. Глаза у меня вострые. - Петька оглядел людей, засмеялся; дескать, какой он ловкий!
Дед Михеев, маленький, сухонький, с кудлатой, как болотная кочка, головой, опершись на вилы, сказал:
- Поглядеть артиста не зазорно, да глядело не велело: в кармане вошь шебаршит. Пусто.
- Не плачь, дед, задарма посмотришь, артист денег не берет, - сказал Яков торжественно. - Он, этот… как его… бескорыстный энтузияст.
Узнав, что представление будет бесплатное, ребятишки начали шуметь, кувыркаться.
- Ну, за дело да домой. Скирд завершить нужно, - распорядился бригадир. Сам взял деревянные вилы. - Живей волоки копны!
И хоть люди устали, но заработали, будто со свежа: праздник нежданно-негаданно, шутка ли, в село кино за десять верст не завозят, а тут артист из Москвы в Сибирь приехал, да еще в Бакмасиху.
Скирд одолели в момент. Запрягли в фургоны быков порезвей, шумно усаживались, шутили. Молодая вдова Верка Соломина шумела:
- Ну, бабы, красьте брови сопухой. Артиста завлекать.
Восемнадцатилетняя внучка Михеева, Манька, смущаясь, подошла к отдыхающему в тени бригадиру:
- Правда, дядь Яш, что колдун?
Яков докурил цигарку, затушил о каблук, долго глядел, раздумывая, вдаль:
- А хрен его знает. Ну там шары глотать, с картами… а вот шшоку?.. Может, и колдун… А тебе зачем?
- А, так, - и заалела зорькой.
"Э-э, девка, не так, - сообразил Яков. - Гришку надеешься околдовать". Он смотрел, как садилась Манька на фургон, оголив загорелые до черноты, поцарапанные травой ладные ноги, отвернулся, застыдившись. Обутая в морщни из необделанной кожи, в залатанной юбке, а все равно видится красавицей, И умна, и работяща. "Гришка дурак, - думал Яков, - соблазнился учительшей. Та костлявая, носатая: одна отрада - юбка шерстяная да блузка шелковая".
В Бакмасихе малый и старый знал историю Манькиной любви к Гришке Соломину.
Гришка пришел с войны при медали, целый, здоровый. Вдовы млели при встрече с ним, но в первый же вечер он пошел навестить жену убитого брата Верку да и вышел от нее утром. Все ждали, что Гришка станет отцом двух малых ребятишек брата, но Гришка больше сноху не навещал, ходил с балалайкой на вечерки. И напрасно Манька, приплясывая в кругу, намекала:
Я, бывало, ходором
Перед постылым Федором,
А теперь все тише я
Перед милым Гришею…
Поиграв на балалайке, говорил: "Пора на боковую", - уходил домой, провожаемый тоскливым Манькиным взглядом. Только бессонные старухи видели, как на коровьем реву воровато вышмыгивал Гришка от снохи. Навещал, значит, да хоронился.
А однажды Гришка, побрякав на балалайке, поднялся, взял оторопевшую Маньку под руку, повел от круга.
- Любишь? - спрашивал грубо и сильной рукой поддерживал ослабевшую, чуть не обморочную от волнения, и быстро вел на ночной луг. На лугу сдавил, зацеловал, а потом бросил в холодную от росы траву. Опомнилась, когда он стоял перед ней, загораживая крупные звезды, курил. Поднялась, брела за ним, всхлипывала:
- Гришенька, родной, за что ты так? Люблю же я, нет сил как люблю.
- Любишь, так об чем жалеешь?
Против своего дома остановился, оторвал ее вцепившиеся в рукав пальцы.
- На боковую пора, Маня, - сказал с ленцой, как обычно говорил, уходя с вечерки, и Манька будто ослепла, хоть ночь не темная, а вот тьма в глазах, и всё тут.
Сколько думок лелеяла об этом часе. Думала: ночью солнышко засветит, днем звезды воссияют, когда с милым-хорошим рука об руку пойдут лужком ли полем, улицей ли да под поглядом людей на счастливых…
- А-а-а! - приглушенно закричала Манька.
- Цыц ты, корова! - заругался Гришка. - Набиваешься сама, а потом… Поди-ка спать. - И ушел во тьму.
Потом Гришка стал ходить к учительнице.
Манька, холодея сердцем, забиралась на школьную завалинку и глядела через короткие занавески в плохо освещенную керосиновой лампой комнату учительницы. Учительница, белая, чистая, но худая до страхоты, с горбатым большим носом на узком лице, читала Гришке книги, а один раз, балуясь, накрасила ему губы и брови, повязала платком и принялась прыгать вокруг него, хохотать и хлопать, будто палкой о палку, костлявыми руками. Маньке было совестно подсматривать, но она смотрела, пока учительница не гасила свет.
И все-то в деревне на глазах, весь Манькин позор.