5
Рассвет обозначился. На крыше забелела серая солома. Осиновку сон заглушил. Время тянулось бесконечно. Колька уже не раз входил в избу, с лампой стоял около мертвого отца, плакал, опять выходил во двор, смотрел на зарю, горячую и веселую.
Отец, хоть и мертвый, а еще был дома, и почему-то думалось, что будет он еще долго так жить около мертвого, горевать и смотреть на него. Но вдруг дошло, остро резануло сознание: "А ведь в землю закапывать надо". И подступила забота; где брать доски на гроб?
Вот уже тетя Даша вышла в огород огурцы искать в ботве. Увидела Кольку, подошла к плетню.
- Что ты так рано? Отец как?
- Папа лежит, - Колька отвернулся, пряча глаза. - Умер, а досок не знаю где брать.
- Коля, сынок! - вскрикнула тетя Даша. - Господи! - всплескивая руками, заметалась. - Господи! - Подошла к Кольке, плача, прижимала его голову к себе: - Отец умер, а он - доски…
Колька не пошел за тетей Дашей в дом. Стоял с последними заботами об отце. "Поехать нужно в лес - березу отыскать на крест". Она вышла, уткнувшись лицом в передник.
- В контору иди, Коля, сказать надо.
"Зачем в контору?" - думал Колька. Вышел на улицу, постоял и направился к дому Елкина. Вот уже и трубы задымились. Елкин косу отбивает в огороде. Колька встал за его спиной молча, потом тронул за плечо. Елкин повернул щетинистое лицо, глянул на Кольку снизу.
- Та-ак, - сказал он, - значит, все. - Тихо отложил молоток и вытащил кисет. Долго скручивал цигарку, слюнил ее и не прикуривал.
- Конец, значит, - хрипло проговорил, закрыв глаза, покачал головой. Потом они шли к Колькиному дому, и Кольке вспомнилось, как Елкин говорил ему, когда отец пришел с войны; "Ты не бежи. Папка теперь все. Теперь жить будет…"
Отец лежал уже на столе. Бабка, про прозвищу Бесиха, сидела на табуретке у изголовья покойного, шептала молитвы. Она была глухая и шептала громко; "Святы боже, святы крепки, святы бессмертны, помилуй нас".
Елкин, сняв шапку в сенцах, простучал деревяшкой к покойнику. Постояв с минуту, он поцеловал отца в лоб. Выпрямившись, смотрел на лицо друга, и слезы текли у него по заросшим щекам. Потом судорожно вздохнул.
- Эх, кум дорогой, едреный воин. Войну сломал, а теперь вот… Ничего теперь тебе не надо.
Колька стоял рядом.
- Умер, а я и не видел.
- Колька, ты, Колька, бедовая голова, - тяжелая рука Елкина легла на Колькину голову.
Входили люди. Кто крестился в пустой угол, кто, просто постояв, уходил, торопясь по извечным крестьянским делам. Кто-то мыл полы, кто-то на маленькое зеркальце повесил черную большую шаль.
Никогда еще Кольке не было столько внимания и сочувствия со стороны односельчан. Кравченко Нюрка ревела с причитаниями, обращаясь почему-то к портрету матери: "А и подруженька ты моя-я! А и сын твой си-ротка-а!"
Всхлипывали женщины.
Елкин собрался съездить в лес за березой для памятника. Колька сел с ним в телегу.
- Побудь с отцом, Коля, нехорошо так, - говорила тетя Даша, но он молчал, что-то окаменело в груди, столбом подперло к горлу.
Молча ехали до леса, молча срубили и погрузили березу, и на обратном пути Елкин сказал:
- Что же ты не поплачешь?
- Я плакал, дядя Вася, ночью. Что ж теперь при людях мне…
- Жить как будешь?
- Буду. Не маленький.
- Какой же ты? Лет-то двенадцать. Может, к нам бы, а?
Колька мотнул головой да так и молчал до дому.
На другой день к вечеру гроб вынесли. Несли на плечах женщины, пытался подставить плечо Елкин, но шаг у него был частый, и он, конфузясь, отошел.
У свежевыкопанной могилы поставили на скамейку гроб. Дунул порывом ветер. Небольшая тучка наплыла внезапно, пролилась слепым дождем. Открытое лицо отца вымочило, в запавших глазницах стояли капли воды.
У могилы люди засуетились бестолково: наступили те неловкие горькие минуты, когда вот-вот родное ли, знакомое лицо скроется навечно. Стали протискиваться к покойнику, прощаться, кто искренне, просто, кто, стесняясь, быстро прикладывался ко лбу покойного. Кольку потеснили, и он как-то незаметно оказался сзади и не видел гроба, а только спины.
- Сын-то, а… Сыну дайте попрощаться.
Люди расступились, и Колька остался около отца один. Теперь все внимание было на него. Все ждали, что Колька заревет, но он поцеловал отца и сказал, глядя в землю:
- Заколачивай, дядя Вася.
Елкин беспокойно топтался:
- Нет, я скажу… Я скажу вот что… Умер кум мой дорогой, Гаврила Иваныч. Его знала земля, а он - землю, и теперь вот она принимает его к себе. Придем и мы, старики, к тебе, Гаврила Иваныч… Но мы пожили… Пожили, едреный воин. Деткам бы нашим пожить, цыплятам нашим.
Засыпали могилу деловито и будто уже забыли Гаврилу Зотова, будто не человека закапывали, а делали завалинку или погреб.
- Крест ставь, уж пора.
- Подожди, еще холм будет.
- Эх, жерди вниз не подложили, водой подмочит.
- Да что уж теперь…
Колька домой пришел, когда за столом сидели старухи, Елкин, дед Хворостов. Тетя Даша подавала на стол картошку, огурцы, даже была водка.
- Выпей глоток, касатик, - запричитала Бесиха, - спеклась душа-то…
Тетя Даша пыталась утешать Кольку, но он молчал и не понимал, к чему все эти разговоры о нем и отце.
- Горд ты, Коля, в покойного пошел. - Хворостов приподнял стакан: - Вечная память, вечная память. - Исхрустал огурец. - Гордость не деньги, она жить мешает.
- Гордость добру подмога, она, дед, хамью мешает, - Елкин поднялся из-за стола. - А у доброты хамье пасется.
Колька вышел в огород. Солнце давно село, и заря полыхала в четверть неба, а с востока копилась мгла ночи. В окнах засветились огни. Вода на озере чернеет, как свежевспаханное поле. И все: и озеро с камышами и даль заозерная, и притихшие избы, и дорога за Осиновкой, уходящая в пшеницу, - все помнит об отце, все живет им, и все будет помнить и жить, пока будет помнить, любить и жить этим всем Колька.
На юго-востоке поднялись три звезды в ряд - Стожары, которые перед боем отец мечтал увидеть еще раз, если останется живым.
Травы клонит, скачут кони
Ольха, черностволая, высокая, стояла на краю болота. Она засыхала, и ее пять толстых, угловатых разветвлений с мелкими ветками наводили на схожесть с цепкой рукой, будто предупреждающей: стой! Дальше не пройдешь. На вершине ольхи - черное гнездо из сучьев. Под ольхой - кочки, камыши.
Саидка и Митя после короткой скачки придержали лошадей и остановились метрах в двухстах от ольхи. Только что прошел дождь, крупный, резкий, с ветром, а сейчас стояла тишина. Лошади темные от дождя, им на бока, ноги, грудь налипла мелкая трава.
Куда они скачут? Зачем? Все равно куда. Все равно зачем. Степь широка. И травы высоки. И кони, горячие, к воле приучены.
Широка Барабинская степь, но не бескрайна. Скакали на юго-запад, и вскинула ольха пятипалую руку: стой, дальше Горелые болота. А на западе озеро Тандово разлилось на десять километров, покоится в мягких, черноземных берегах. И множество по Барабе озер и озерков, потому высоки и сочны травы. Потому даже в зной крупны и тяжелы облака и бездонно не запыленное суховеями небо. Здесь часто бывают грозы с ливнями в меру. После таких ливней и вовсе невозможно пройти по опушке березового колка: так густы, высоки и запутаны травы.
Саидка любит свой аул, степь и озеро. И жизнь он проживает так же, как прадед Салим Батырыч: среди влажных высоких трав у табуна лошадей, с ружьем в камышах Тандова. И всю жизнь он будет видеть мечеть со шпилем, на котором чудом уцелел полумесяц. Зимой волчьи и горностаевые следы, капканы, брекекеканье куропаток морозными утрами, когда от мороза потрескивают на березах мелкие ветки.
Он дружит с ровесником Митей из соседней деревни, которая всего в трех километрах от аула. Им хорошо и необходимо быть вместе на озере ли, когда ловят вентерями карасей, у костра ли вечером, в лугах, когда лошади чернеют спинами, будто плавают в белом, низком, с метр толщиной тумане-ползуне. Или как сегодня, когда пролил дождь и нельзя стало убирать сено. Люди попрятались в шалаш отсыпаться, а Саидка подъехал с запасной лошадью на поводу к сенокосному стану. Митя кинул вместо седла на спину лошади ватник, а потом они скакали куда глаза глядят. Хлестал дождь. Ветер рвал и гнал волнами траву, глухо гукала под копытами мокрая земля, а Митя мысленно твердил в такт скачке: "Травы клонит, скачут кони, скачут кони, травы клонит", - пока не вскинулась ольха-рука, прекратив скачку.
Но чем взрослей становились Саидка с Митей, тем сложней делались их отношения. Митя вроде ни с чего стал задумываться. Задумается и молчит. Чаще это было по вечерам, когда над степью настаивалась тишина и они были одни. Только Саидка по глазам друга видел, что он мысленно где-то далеко-далеко.
- О чем ты?.. - тревожился Саидка.
- В городе завод видел, - отвечал Митя. - Большой, большой.
Саидка дорожил дружбой и опасался ее конца. Тогда было тоскливо и обидно. Почему Митю тянет туда, где все чужое, незнакомое и непонятное, а он, Саидка, и недели бы не смог прожить без родных мест? Разве они не вместе родились здесь?
Он вспоминал об отце, который погиб в Карелии. Вспоминал слова из письма; "…здесь камни и камни, и совсем негде сеять пшеницу и пасти табуны". Отец погиб на камнях и, наверное, ни одного выстрела не сделал по немцам, не вспомнив свою землю - царство трав и чернозема.
Вспоминалось; отец впервые посадил на лошадь. Было страшно от высоты и качки, но трехлетний Саидка не заплакал, а крепко вцепился ручонками в гриву. А потом отец поднимал его на руки, гнал лошадь галопом.