Александр Плетнёв - Когда улетают журавли стр 25.

Шрифт
Фон

- Не бойся, Саидка! Смотри, как широко. Ух!

Мельтешенье трав, птиц, солнца, облаков, и ветер волной, волной - все через восторженное сердце, восторженные глаза. И навсегда, до конца дней это равнинное, зеленое, мягкое колыхание под ветром - родина для сердца и ума.

Саидка не понимал Митю. Стараясь вывести его из мечтательного состояния, сказал с напускным равнодушием;

- Пусть заводы. Нам-то что. Они далеко.

- Уеду! - ответил ему на это Митя.

И все же для Саидки это было неожиданным. Он долго не знал, что сказать. Постепенно зрело раздражение. Сдерживаясь, спросил;

- Разве Можно жить там, где ты не родился?

- Эх, Саидка! - вздохнул Митя. - Что мы с тобой знаем? Степь, поля, лошади. На заводе хочу работать. Видел один раз, как люди шли на работу. Сколько там народу, Саидка! - Митины глаза широко раскрыты, в них Саидка увидел какой-то восторженный страх, аж спину захолодило.

- Митя, а кто будет здесь работать за тебя? - уже смиренно говорил Саидка. - Нам тяжелей будет, Митя.

Если бы Саидка только сердился и упрямился. Но после таких слов Митя слабел. И все представлялось: мечут сено женщины, старики, калеки и с ними Саидка. Палит солнце, и силы на пределе, а день бесконечен. Мутнеющие от усталости глаза заливает пот. Это, должно быть, частицы Митиной усталости и пота. Но его нет: он где-то живет неведомой для земляков жизнью, смотрит на другие восходы и закаты. И вечерами он не будет сидеть со всеми у костра в ожидании ужина. О, это коротенький праздник уставшего тела - сидеть у костра. А ночами одинокий Саидка будет шагом ездить к табуну и дремать в седле. И жалко стало Саидку и земляков. Он тогда неловко обнял друга за плечи, сказал:

- Ладно, никуда я не уеду.

И успокаивался, входил в колею, пытался забыться в работе.

…По времени солнце еще не закатилось, но от нависших туч было мрачно, как в сумерки. Тучи быстро передвигались, наползали одна на другую, смешивались, меняя цвет, и погромыхивали. Только со стороны Горелых болот стояла в четверть неба сизая стена.

Еле слышен шум ливня. Из гнезда, что на ольхе, вылетел, взвился ввысь ястреб-тетеревятник, искринкой засверкал на сизом фоне и исчез, будто сгорел в пламени молнии. Саидка с Митей смотрели завороженно, выискивая ястреба после потухшей молнии, но его не было. И все: и каждая травинка, и две березки посреди степи.

И ольха, и скирды, и успокоившиеся от беспрерывных полетов коршуны, что на скирдах сидят, и лошади - все притихло, замерло в ожидании какого-то чуда ли, беды ли. Земля, казалось, пухнет, растет чем-то мягким, зеленым, а под зеленым, разрыхляя и выпирая землю, возятся, клубятся белые корни. А с неба вся кутерьма, вся тяжесть туч стремится к земле, чтобы всему этому, черно-серому, сплестись с зеленым, и потом это зеленое, сумасшедше гнать в рост.

И хоть небо стало тесным и низким и сужено горизонтом, но какой простор! Аж сердце замирает, аж озноб в теле! Как широка родная сторона, и как объемно над ней небо! Ребята невольно поглядели в глаза друг другу. Взгляды - черный Саидкин и зеленоватый Митин - скрестились восторженно и ясно.

Ударил гром так, что ольха закачалась, а травы колыхнулись, как шелковое полотно.

И снова летят лошади. А сзади - шум. Настигнет ливень, нет? Кто кого?

И опять: "Травы клонит, скачут кони". Митя почувствовал, как тупо стукнули по спине несколько крупных капель.

Саидка - жеребца плеткой, и Митя чуть отстал. Желтое пламя столбом встало на мгновение перед мордами лошадей. Саидкин жеребец взвился на дыбы и тонко заржал. Вот и шалаши рядом. Чернеют круглые узкие влазы. Темнеют колесный трактор и конные грабли, на которых Митя сгребает сено. Под большим котлом, в котором повариха Варя готовит похлебку, еле дымят залитые дождем головешки.

- Митя! Саидка-а! - зовет Митин отец, высунув голову из шалаша. - Где вас носит, чертенят?

Ребята юркнули в шалаш, запыхавшиеся, возбужденные, легли на сено лицами к выходу.

- Носитесь все по степи, - бубнит во мраке шалаша отец, - головы посворачиваете.

Ливень хлестал. Он нарастал и был сплошным потоком, потом стихал и снова усиливался.

А над шалашами будто камни сшибались, от ударов лопались и трещали осколками. Ребята вздрагивали при каждом ударе, а отец вздыхал:

- Ну прямо как дома рушит при бомбежке.

Лошади, повернувшись задом к ливню, стоят, опустив головы, будто спят.

Дождь еще шел, но разом стало светлеть. Скирды с западной стороны пооранжевели, а сверху сыпались сонмища оранжевых солнышек и тухли в траве. Дождь как отрубило: пошел стеной на север. И только искрилась инеем, оседала водяная пыль, да и она вскоре прекратилась.

А какая тишина! Солнце склонилось над камышами Тандова. Из шалашей вылезали женщины, ребятишки, старики, тихо переговаривались, улыбались и благостно потягивались после короткого сна. "Динь, динь, динь", - звенит крохотный колокольчик - птичка в колке. "Кур-ра-ра, кур-ра-ра", - печально и тихо слышится журавлиная песня от Горелых болот, и уже ястребок повис, трепещет под самой радугой.

- Саидка! - кричит бригадир Полина Степановна. - Никак табун в овсы направился! - И вглядывается вдаль, где темной цепочкой движутся лошади.

Саидка идет к нерасседланному жеребцу и, оглядываясь, машет Мите. Крупной рысью они уезжают к потемневшему от уходящей грозы северу. Митин отец тешет от сломанной оглобли щепки, чтобы разжечь под котлом огонь, потом смотрит им вслед.

- Ну и друзья…

- Друзья, - вторит Полина. - И смена мужикам нашим побитым. На будущий год у скирды встанут метчиками. - Помолчала, повздыхала. - Окрепнуть бы им, да до крепости ли тут…

А солнце уже садилось. Заря, малиновая, влажная, растекалась по краю степи. Навострил рожки месяц, а с востока уже движется ночь, мрачная, сырая.

Под котлом, дымя, разгорается костер. Варя засыпает в котел молодую картошку, а кругом сидят покосники: ребятишки, поджав под себя ноги, женщины, нахохлившись, подперев щеки руками, а мужики (их всего-то человека четыре) - с извечной цигаркой. Смотрят на костер, будто там, в огне, видится прошлое и будущее. Прошлое отволновало, отрадовало и отмучило, а будущее видится всегда почему-то только добрым и без мук. И через общее сон-мечтание прорываются тихие слова. Выпустит кто-нибудь слово-два так, почти не осознавая их, и опять задумается, а через большую паузу кто-то ответит коротко и тоже задумается о своем ли самом тайном, о покосе ли, о стороне ли своей милой или опостылевшей. Словом, кто знает, о чем каждый думает, глядя на огонь: так велика его колдовская сила - заставлять думать глубоко и крупно.

За-абе-елели-и снежинки-и,
за-абе-елели-и белы, -

запевает женщина тихонечко, сама для себя, и так же тихо песню подхватывает несколько голосов:

На крутой на горе-е-е
помирает тело.

Вплетаются редкие басы:

Солдатское бе-ело
на чу-ужо-ой стороне-е-е…

Песня родилась из тишины, из дум и, не прерывая их, полилась от костра по травам к колкам и озерам.

Значит, думы хоть и разные были, а все сводились к беде-войне, что была еще немногим больше года назад.

Салим Батырыч сидит - ноги калачиком, медленно, в такт песне раскачивается, и его белая длинная борода колышется. И он наверняка вспомнил сейчас о погибших сыновьях и внуках.

Выходит, что прошлое отрадовало, но не отволновало, не отмучило.

На западе - светлая полоска, но ночь облекла непроглядно даль и близь, хоть и звезды и Млечный Путь бел. Постукивает где-то ступицами фургон: едет из деревни одноногий Филат. Близко всхрапывают лошади и появляются в свете костра. Рядом с Филатом - незнакомый человек вроде военного. Филат стал раздавать людям горшки, бидоны с молоком, простоквашей, кто что прислал, а незнакомый подошел к костру, поздоровался. Было неловкое молчание, настороженность: неспроста, должно, пожаловал. Человек был высок и безобразен лицом: нос и рот бесформенные, в шрамах, сдвинуты в сторону, губы натянуты розовой пленкой, уголок рта открыт, будто в злой улыбке. Блики от костра играли на козырьке фуражки. Высвечивались на петлицах скрещенные ключи и молотки. Черный китель был вымочен. Человек зябко повел плечами и, должно быть, улыбнулся, потому что его лицо и вовсе перекосилось.

- Озяб. Промочило немного, - сказал он глухо.

- Да что же вы? Садитесь к огню. - Полина проворно перевернула ведро, постелила на дно сена.

Человек сел, протянул руку к огню, и тут все увидели, что другая рука висит беспомощно вдоль тела.

Сколько уж насмотрелись на калек: к своим будто привыкли, но вновь, как свежая рана, больно отдалось в сердце. Женщины жалостливо рассматривали незнакомца, и он, почувствовав, что его жалеют, смущенно кашлянул и, глядя через огонь в темень, повел рукой:

- Просторно у вас, хорошо. Сколько ни едешь, все травы, травы да пшеница. - Снял фуражку, провел рукой по сильно поседевшим волосам, потом достал кисет, сунул под мышку искалеченной руки и стал отрывать бумажку. Отрывал неумело - значит, не привык еще обходиться одной, - испортил, начал отрывать другой листок.

- Давай-ка скручу, - потянулся помочь Митин отец.

- Э, нет. Что ж, я лет пятьдесят еще думаю жить, и все мне будут цигарки крутить? Негоже. - И рассмеялся тихо, натянув пленки губ - того и гляди лопнут. - В жизни посложнее дело придется делать, чем цигарки. А как же… Жизнь-то впереди.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги