- Иван Смольнов, Серега Березин, Петро и Николай Карпухины, Мишка Коровин… - он перечислял еще больше десяти имен осиновцев, погибших на войне. - Коля, сынок, зря, что ли? Я и говорю: для вас же. Молиться на них не надо, но помните их. Разумом и сердцем. Чтоб жил каждый и знал, кто-то умер, чтоб я жил. Оттого и думаю, и маюсь, чтоб память у нас не потускнела. А для чего же им умирать-то было?
Отец скрутил новую цигарку, высек кресалом огонь и жадно затянулся дымом. Ночь стала совсем непроглядной; если бы не звезды, то не понять, где навес, а где небо.
- Пройдусь-ка я. Ты спи. - И шуба отца зашуршала, и кашель слышался глухо, как из-под шубы.
Колька не спал. Как это страшно - штык в грудь. Он представлял: холодное длинное лезвие вонзается ему в грудь, и он умирает. Жарко стало под ватником, и он чуть не закричал. И еще вспомнил Мишку Коровина, маленького, тихого парня.
Другие уходили на войну как-то весело, бесшабашно смеялись, и пели, и говорили отрывисто, громко, наказывая помнить и писать им.
А Мишка плакал. А когда выпил, то ходил по улице и ревел, как побитый ребенок. Колька ходил за ним и канючил:
- Миш, а Миш, давай я за тебя пойду.
Мишка тогда повернулся и оттолкнул Кольку:
- Уйди ты, не лезь. Находишься еще.
Лето для осиновцев проходило трудно: работы - хоть разорвись. А главная беда - некому работать.
- Вот и все, - говорил отец. - Нахлебником стал.
В начале сентября убирали тощие, с травой пополам хлеба. Отец еще ходил сторожить и днем даже пытался подметать ток или крутить рукоятку веялки. Он подменял у веялки женщину, делал несколько оборотов и захлебывался кашлем. Ссутулившись, уходил под жалеющими взглядами женщин.
…Осень и зиму он лежал в больнице. А Колька работал в совхозе, возил дрова. Он изводил на нет красу Барабинской степи - невысокую кудрявую березу; она, даже сырая, хорошо горела, обогревая телят. Хлеба получал Колька пятьсот граммов - рабочий. Дорого ему доставался хлеб. Подбородок, щеки, нос за зиму превратились в язву: обмороженное на обмороженное. Хорошо, что у тети Даши сохранилось еще довоенное гусиное сало. Смазывала Кольке болячки, плакала и костерила морозы проклятущие. А когда в начале марта пошло на потепление, приехал из больницы отец. Это был уже старик с длинными белыми пальцами рук, горячечными глазами и с румянцем чахоточного на щеках. Он обнял Кольку, но целовать не стал.
- Нам теперь, сын, подальше надо друг от друга - болезнь моя заразная.
Жизнь у Зотовых пошла тихая, приглушенная.
Март сорок шестого - это что-то бесконечно длинное, белое, с теплыми метелями. Кольке никогда еще так не хотелось лета, может, потому, что устал от голода, от недетских обязанностей дрововоза. Бывало, зимой, когда морозы с бурей становились невыносимыми, Колька не запрягал быка. Тогда приходил одноногий управляющий Шилов - "уговаривать". Он садился на лавку, молча курил самосад, и это для Кольки было хуже, чем если бы Шилов стал просить или ругаться. Тогда бы Колька осердился, заупрямился. Но Шилов молчал. В избе сумрачно: маленькие окна покрыты толстым льдом с налетом инея. Молчал и Колька, прижимался худенькой спиной к кирпичам холодного обогревателя.
- Надо, Коля, надо. - Шилов застегивал полушубок. - Пойду запрягать. Вдвоем поедем. Вдвоем не так страшно.
Колька натягивал ватные штаны, набивал в большие валенки сена, наматывал изопревшие портянки. На голову - кошачью шапку. Колючий, грубошерстный шарф, ватник и поверх ватника драный полушубок. "Семь сермяг, и все с печи, и все горячи", - горько шутил Елкин. Толку от этой одежи: ветер дунул - насквозь. Старь, рванье. Целый день мороз будет ломить и колоть руки и ноги, омертвлять плоть на щеках и носу. Терпи, Колька. Кончилась война? Нет, не кончилась. Идет она с холодом, с голодом. Работай, Колька, двенадцатилетний мужичок, за тех, двадцатилетних, что закопаны в земле где-то, за калек немощных, что вернулись, и за здоровых, что по городам заводы строят. За себя, Колька, работай. Ведь оценят. А как же? Люди не слепые, не глухие. Отблагодарят.
А пока первый послевоенный март и Колькино детство. А разве радостей нет? Есть и радости. Колька чинит старую скворечню. Прилетят они, сизо-вороные, и будет Колька слушать их концерты. Впереди весна, лето. Вот и отец сидит на солнечной завалинке и чему-то улыбается. Не зря, знать, доктора лечили - на поправку, должно, идет дело.
- Скворец - птица крестьянская, - говорит отец. - Труженик и певец. С душой хорошей Весь для человека. Ты его слушаешь - он взахлеб старается, а отвернись - сникнет. Понимает: песню должны слушать.
Колька, отложив работу, смотрел удивленно на отца.
- Что, правда - скворец понимает?
- Если ты добрый человек - правда, злой - нет.
Весна была дружной, полноводной с прелью навозной, едким испарением и с сыростью в хатах.
Отцу стало хуже: сырой воздух весны душил его, легкие будто водой наливались и клокотали при дыхании. И едва подсохли дороги, Колька повез отца в больницу. Сзади в телегу дед Хворостов поставил большую корзину с карасями. Колька постелил сена, чтобы положить отца. Сена было немного, где его весной возьмешь, отцу только под голову, но когда выехали за деревню, дед сказал:
- Ты, Гавря, дай-ка сенца. Доски-то жесткие, а кости у меня наломаны. - И дед вытащил почти все сено. - Да и Карасиков прикрыть, а то обветрятся карасики - кто их купит?
Колька карася-то, поди, живьем бы исхрустал, да уж о себе ли тут думы? Отцу бы ушицу сварить, жирненькой покормить. На черном пайке да кипятке и без чахотки зачахнешь. А в корзине карасей пуда два, желтые и крупные, как лапти, чавкают жабрами. Зло берет Кольку: прет на базар рыбу дед. Дома-то кто купит, когда не то что в кармане, но и карманов уж нет - погнили.
Бык телегу еле тянет: мослы да язвы, а не бык. Колька беспокоился, довезет ли отца до города. А Хворостов как сел - не шелохнется, гора восьмипудовая. Мягко уселся, а у отца голова по доскам стучит. Ух! Душа у Кольки заходится от ненависти.
- Ты зачем все сено у отца забрал? Не видишь - он больной?
- Что ты, дитятко, али я здоровый? А Гавря-то молчит. Хорошо ему и так.
- Не тронь его, сын, - хрипел отец.
- Отдай сено! - взрывается Колька и толкает Хворостова в твердую, как дерево, спину, даже не пошевелив его.
- Э-э, - грозит дед, - пхну в лужу, дерьмо.
Телега загрузла в топком ручье. Колька сек быка, но тот напрягался, дрожал и ни с места.
- Слазь, дед, не выедем.
Вода всхлипывала, обтекая спицы, а дед огляделся и стал спокойно закуривать:
- Пусть отдохнет - выедем.
- Выедем, выедем, щас выедем! - Колька нажал плечом на корзину, и она медленно опрокинулась. Караси посыпались в ручей, звонко шлепая об воду.
Хворостов не шевельнулся, докуривая цигарку, только шея и уши налились кровью.
- Та-ак, - пробасил он, слез с телеги и побрел назад, не подобрав корзины.
- Так, кровопивец, а как же! - Колька хлестнул быка, и тот, ломанув в сторону, рывком потянул телегу на сухое.