Владимир Гусев - Дни стр 74.

Шрифт
Фон

Мы сидели; мы поговорили о ее шефе и о кино - которого она не любила, предпочитая ему просто выпивку; о заочном обучении, о любви к природе. Она, оказалось, когда-то там мечтала жить одна на отшибе, в старой деревне. Космос и Манон Леско обсудили мы; но абстракций она не воспринимала при разговоре. А и "черные дыры", и идея плотской любви, выраженная в Манон, для нее были одинаковые абстракции; она спокойно выслушивала и лишь улыбалась тепло, спокойно и мило - глядя своими огромными глазами мне прямо в глаза или отвлекаясь деловито на "икру в яйце", на рюмку с горючей жидкостью; пила она, как всегда, и полно и незаметно - тихо и не кривясь; раз - смотришь, - а рюмка того; раз - опять уж слишком прозрачна, так сказать.

Мы сидели.

Выходя, мы были оба в том особо веселом и благостном расположении духа, когда охота "поставить точку", достигнуть высших пределов на этот миг; вдруг она, спокойно и как бы с твердым знанием, чего хочет, предложила поехать к "своим товарищам" в общежитие нашего учреждения; до сих пор я думаю изредка: заранее договорилась в тот день она с ними?

Ведь начала-то она с того, что может меня видеть лишь с 5 до 6.

Или, как бывает с женщиной, все с утра сидело у нее "в подсознании" - и прямого умысла не было, но умысел был в душе, в ситуации?

Мы приехали; и тут оно началось.

Мы стояли, "поддатые", на проходной; две тетки, судачившие за стойкой, знали, конечно, и меня и ее, но кобенились меж своим разговором - да куда, да что; появился младший сотрудник, дежуривший по общежитию: самбист; мгновение он озирался; увидел нас - не пропускаемых в поздний час, - и лицо на долю секунды, когда он еще не узнал нас, приобрело то уверенное и веселое выражение, которое характерно для лица дружинника, когда он зрит цель; затем он узнал и стал несчастным и каким-то бледно-вялым: бороться "с первым умом и талантом" и с первой красавицей, к тому же секретаршей его большого начальства? Отметив его замешательство, наши "матрены" и сами поутихли; они, да, знали нас, но знали не как он; а сотрудник-дружинник являл собой их прямое начальство; а с этой инстанцией вахтеры, официанты не шутят.

- Вы куда идете-то? - тоном ниже спросила тетя.

Мы с Ириной посмотрели друг на друга; надо сказать, великие эти психологи, вахтеры и прочие, во мгновение ока раскалывают людей, не успевших договориться; они и легенды раскалывают, но там иная метода.

Сейчас они, однако, молчали, соблюдая условность - ожидая ответа; сотрудник чесал в затылке - причем не фигурально, а именно чесал; он был беловолос, круглолиц и олицетворял собою замешательство власти.

Я огляделся мельком; общежитие, оголтелость.

Голая клетка лифта, унылые пустые или казенно-плакатные стены; замызганный "вестибюль", где кафель проступает сквозь пыльные следы сотен ног, как бы создающие эту серую рябь по этому кафелю.

- Мы идем к Лене Шитовой, - решительно сказал я конкретное.

Лена была знакомая Ирины, но девица благовоспитанная; мне Ирина со смехом, под условием моей неболтливости, рассказывала, как ей исповедовалась Лена: чуть-чуть не изменила своему мужу - благополучному штабисту-военному, к которому к тому же была равнодушна: "Ужас! Ужас!" И это будучи в длительной командировке при нашем учреждении: живя отдельно от этого мужа. И такое часто в свободном XX веке… Причем Ирина, по ее словам, соболезнующе кивала: "Ужас, ну просто ужас", - повторяла та, а эта кивала. И они дружили. Не говоря о том, что такие дружбы и вообще возможны, Ирина, до поры до времени, была скрытна; о ней многое подозревалось (если на сведущий взгляд), но мало зналось. И подруги у нее были и вот такие; хотя она говорила мне не раз, что, в сущности, у нее не было подруг: во всяком случае, в этом месте и в этот период жизни. Но женщины и любят говорить, что у них нет подруг.

Я знал, что к "Лене Шитовой" не придраться: и она вне подозрений, и мы… тут же выглядим солиднее.

Вахтерша тотчас же оценила ход.

- К Лене? - спросила она, задумчиво переглянувшись с молчаливой приятельницей, глядевшей на нас спокойно осуждающе, как умеют уборщицы, вахтерши. - Ну, к Лене так к Лене. Только ее, по-моему, нет.

Вид был - "Показала бы я вам - Лену, чертям собачьим"; но слова равнялись пропуску.

Я, однако, тотчас же понял, что застревать в общежитии не приходится, особенно Ирине; мы взяты в прожекторы.

Сотрудник-дружинник при ее словах стушевался (поглядев мимо нас): убедительней этого знаменитого глагола тут не придумаешь.

Мы пошли; Лены не было. Была ли она в театре или уехала к мужу - мы не могли знать; деваться тут некуда - голые коридоры; хорошо уж и то, что мы на третьем - вне взоров мелкой администрации, которая, как известно, хуже крупной; но, во-первых, эта администрация могла в любой миг появиться, как наряд на заставе, во-вторых, в любой миг могло появиться лицо знакомое; ничего особенного не произошло бы; но мы были вместе, мы - это были мы, и в это время и в этом виде; все оно порождало мелкие душевные неудобства и то чувство заботы, которое, как ты знаешь, совершенно несовместимо с чувством любовного подвига, авантюры; как ты знаешь, я, как и ты, пью довольно умело, то есть под настроение могу выпить много и при этом не перейти за пределы, за которыми человек из "поддатого" становится пьяным; так было и на сей раз, и это только осложняло душевную ситуацию, ибо Ирина-то на глазах у меня пьянела - то есть, черт ее знает, может, она плюс и притворялась - я, да, до сих пор не знаю, - но она становилась все "тяжелее", все "застылей" лицом и приобретала ту манеру фанатичного стремления куда-то, которая была столь неженственна - столь противна в ней в эти мгновения. Но обычно-то я или расставался, или был один на один; она редко пьянела сразу, ее "забирало" (?) "потом" - и тут-то - вот он и дом, и бабушка, и постель, или сквер-лавочка, или и лес. Так нет же: здесь мы были вдвоем и как бы вот-вот под сотнями глаз, готовых прозреть из стен, - и близкого конца не предвиделось.

Близкого конца не предвиделось - это я сразу почувствовал.

- Лены нет; Лены нет, - повторяла она. - А чего это ее нет? Куда это она делась? - говорила она медленно, начиная стучать кулаком по унылой общежитейской двери; доски, старая - облупленная - серо-голубая краска.

- Не стучи, - "спокойно" говорил я. - Поехали домой, Ирина.

- Домой? Куда это? Да нет, я не поеду. Ты езжай; вы езжайте, Алексей Иванович, - вдруг сбавила она тон. - Езжай, Алеша. Езжайте.

- Поехали, я отвезу тебя, - говорил я раздельно: как бы понятнее!

- Нет, я не поеду.

Мы пошли по коридору; попадались люди, смотрели; она висела у меня на руке - но "никуда" не хотела ехать.

- Мне весело; я хочу веселиться.

- Поехали.

- Ох, ты… такой. Ну, пошли на четвертый этаж.

- Да поехали, черт возьми!

- Вот ты уже и ругаешься. Я не хочу. Езжай ты - езжай; а я остаюсь. Езжай, правда, Алеша. Езжайте, Алексей Иванович.

Я, надо сказать, не из самых хладнокровных в таких случаях; я сам завожусь.

С нею, как, впрочем, и с многими пьяными (да была ли, повторяю, она так пьяна? не срабатывали ли тут другие ее свойства?!), это неудобное качество - самому заводиться; тут встает жестокое и надрывное сопротивление.

Однако, воля твоя, я не мог ее бросить пьяной - все же пьяной - посреди коридора в дремучем общежитии в это время; оно красиво звучит - "не мог бросить", - но лучше-то, для дела и для нее же, было б ее и бросить; не впервой ей было - и не пропала б она; а тут - мы лишь поднимали шум.

- Алеша, пошли сходим на четвертый этаж. Сходим?

- На кой ляд тебе четвертый этаж? И знаешь, что без толку, - а споришь.

- Ну, пошли сходим на четвертый этаж. Сходим на четвертый этаж - а там ты езжай домой, а я - а я останусь.

- Ну, пошли.

Поднялись на четвертый: может, по дороге одумается; ни черта подобного.

Ходим по коридорам.

За угол, назад.

Попадаются люди; кто на кухню, кто в сортир; мимо кухни - там светло, и что-то шипит, жарится; тут круглые сутки жизнь; вновь - назад - снова мимо; люди глазеют - уж ладно уж. Взять и уйти - и все же? Теперь это вроде и вовсе нельзя.

Наконец - некий малый, который знает, ведает нас обоих; знают-то нас, положим, все, но этот, так сказать, сам признался, что знает.

- Алексей Иванович! Ну, ко мне.

- Пойдем.

Благодарный, вхожу в комнату - вслед за нею; она, слава богу, не противится.

- Вы тут, а я - я найду, - говорит он - в бордовой фуфайке, черный - без дальних околичностей - и исчезает; звяк отпущенный английский замок.

Я огляделся…

Неповторимое, незабываемое чувство тайного тепла и уюта вдруг охватило меня; это трудно выразить.

Вот эта особая заброшенность, забытость тебя, которую иногда испытываешь в чужом и неуютном, выморочном, пустом для тебя помещении, когда никто из людей, которым до тебя есть дело, не знает и не может знать, где ты, - эта заброшенность действует порою особенно и тепло, тепло и уютно именно; голые стены, убогая железная кровать и дощатый стол мужской комнаты в общежитии, красавица - яркая красавица рядом - и свет, и тайна, и ожидание; вдвоем мы; и голое сияние голой лампы под потолком; и черное окно - с отблеском; и - тихо и одиноко; и - вот она. Тепло и…

- Ну… - сказала она.

Я хотел снять шубу с нее.

- Ну; нет, нет, - вдруг сказала она, садясь на эту убогую, бедную кровать с серо-розовым "шерстяным" одеялом и плоской подушкой. - Я не буду снимать пальто.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги