- Обычная (же) женская песня; пока ее, даму, не скрутил какой-нибудь герой или негерой.
- Нет, ты вот опять ничего не понимаешь. Удивительно все же, как мужчины иногда ничего не понимают. А ты особенно, хотя так самоуверен… уверен в себе.
- Я? Уверен? Опять это.
- Да. Уверен, самоуверен.
- Что мужик ничего не понимает в женщине, это уж ладно. Так положено считать в двадцатом веке. Ничего не понимает в ее сексе и во всем. В душе прежде всего; особо - на русской почве. Анекдот пом…
- Да это я все знаю. Но ты послушай.
Она помолчала.
- Ну вот; я сказала. Больше я, наверное, ничего не смогу сказать.
- Хочешь, я тебе докажу обратное?
- Это о чем?
- Ну, что я ничего не понимаю в женщинах.
- Ну, пожалуйста.
- Хочешь, я скажу, в чем сущность женщины?
- Ну.
- Жалость, ложно направленная.
Она подумала.
- Пожалуй, ты прав, - сказала она спокойно; а ведь я задал этот вопрос не без провокации… - Моя сестра… Она вот практичней меня; а во мне срабатывает материнское начало… И мужчины; мне смешно, когда говорит, желая выслужиться: "Сейчас, я пойду дам ему в морду". Я люблю не тех, кто бьет, а тех, кого бьют.
Странным образом я ожидал от нее (именно от нее этого); не могу сказать, каким способом, но это было связано с ее предшествующими словами, с ее… поведением, "атмосферой"… хотя я и понимал, что и в тех словах ее - еще не вся правда.
- Но они-то - эти, которых бьют, - они-то потом и оказываются наиболее хитрыми: применительно к женщине. И тут-то она и попадается. Кто не жалок внешне, кто скрывает, что он жалок, тот, может, более беззащитен.
- Может, ты и прав, - сказала она задумчиво, внимательно выслушав.
- Женщине надо, чтоб было явно; она все же не знает того, что скромно.
- Ну, тут уж начинается твое… обычное, - сказала она спокойно, чуть трогая губами кофе. - Ты со своими теориями никак не поймешь, что и женщины - разные. А у тебя одни обобщения.
- Это само собой. Но и женщина ничего не понимает в мужчине. Об этом нынче менее принято; но и это - так, - сказал я задумчиво - прихлебывая из стакана без соломинки.
Как бы там ни было, а разговор вдруг ныне клеился, - входил в теплую, в теплую колею; мы перебазировались в иной зал - уселись уютней; угол, тень; мы говорили о том и об этом - на время перестали обсуждать проклятый женско-мужской вопрос, - перешли на темы более ясные и тихие; и этот разговор вдруг оказался более чутким и радостным, чем обычные темы наши, - ее бурная жизнь, мужчина и женщина, характеры общих знакомых; я рассказывал ей о преимуществах тонкой шпаги над толстым мечом, о родной газете, об Италии, где я был десять дней туристом, о ломовой лошади; и поскольку за всем этим стояли и понимание, и радость, и свет, то ей было мило и интересно, и она так и обдавала, омывала мое лицо своими громадными глазами, яркими, одновременно кристальными и влажными глазами; мы сидели; снова вставали те, "старые", темы; и все же было и тихо и весело; я говорил:
- Что ж, ты любишь музыку? Мы как пара не в духе подобных тем; но все же.
- Мне правда стыдно признаться, но в душе я и верно, как принято говорить, люблю классическую музыку; она напоминает мне о моем самом раннем детстве… о чопорности… - отвечала она. - Стыдно же признаться, поскольку я полагаю, что она действительно ни к чему; что она действительно отжила свое. Сейчас секс как таковой - ну, ты понимаешь, я тоже не люблю слова "секс", но другого нет…
- Чувственность.
- Ну… это как-то… ну ладно… Так вот: секс как таковой освободил людей от искусства старого типа. Открытость этого секса. Его разнообразие, свобода полная; и так далее. Ты, наверно, не знаешь, а я знаю нынешних молодых. Самых молодых.
- Мы сползаем назад, - сказал я, улыбаясь.
- Нет, погоди. Я все помню; я не это хочу сказать. Знаешь, какие свободные мальчики - девочки? Массовые формы. Так вот, сама эта… обстановка…
- Атмосфера.
- Ну, атмосфера. Сама атмосфера снимает искусство старого типа. Современная музыка: она доставляет огромную радость. (С каким-то подлинным воодушевлением сказала она!) Она… помогает свободе; помогает радости, ритму. Она не может быть такой, как прежде, - не может быть самостоятельной; она… лишь помогает свободе и… радости…
- Все оно давно написано умными людьми, о твоей современной музыке; но высокое искусство прошлого пережило и это: в последнее время и это уж ясно.
- Нет, вот ты снова хочешь задеть меня, но не хочешь дослушать. Пойми мою мысль.
- Да не хочу я задеть тебя; я тебя люблю и жалею - а ты только и думаешь о том, что я тебя задеваю. Это и есть твоя свобода? Это самый обычный комплекс неполноценности. Не обижаюсь же я-то, когда ты говоришь обидные вещи.
- Ты просто не принимаешь меня всерьез.
- Принимаю - и ты знаешь.
Спор шел как бы по инерции - по старой традиции; а смотрела она и светло и улыбчиво.
- Так вот. Нет, ты дослушай. Я и говорю, что вроде бы та́к; но все-таки в душе я более всего (она именно сказала - более всего) люблю классическую музыку. И с досадой признаюсь себе.
- Ничего досадного в этом все-таки нет.
- Ты говоришь сейчас, как моя мама.
- Я вынужден быть занудным; в этом, во многом, моя роль при тебе.
- Ну и что же, это хорошо. Так вот. Ничего утешительного тут тоже нет, потому что это чувство, по-видимому, ложное - вот эта любовь к высокой музыке.
- И кто тебе объяснил все? Наверно, тот друг, который… Ну, не буду.
- Обязательно мне кто-то должен объяснять, - сказала она, все же помолчав.
- Да пойми ты, что не считаю я тебя глупой… Вообще я, конечно, не знаю, зачем красивая женщина вечно хочет, чтоб ее считали еще и умной.
- Ты не знаешь зачем? Мне жаль тебя.
- Да нет, я знаю, но, во-первых, оно не всегда, а лишь с такими, как я, - я заметил - а во-вторых… А во-вторых, она и не всегда хочет… а лишь на известной стадии.
- Стадии чего?
- Отношений.
- Ой, Алеша, не будем, - светло и спокойно скривилась она! - Так вот. Может, это и атавизм у меня в душе; но все-таки.
- Какую же из музык ты любишь сильнее? Русскую?
- Нет; итальянскую.
- Россини…
- Да.
- Надо быть в Италии…
- По́шло сказать, но я всегда мечтала побыть в Италии; в Италии, и более нигде. Мне вообще-то наплевать на заграницу - это пусть другие бесятся; мне лишь бы тряпки были - но тряпки их, они и здесь появляются - не обязательно ездить; а в Италии, в Италии я хотела бы побыть.
- Да, ты права. Оно… того СТОИТ. Мы были В МАЕ.
- Ты уже говорил…
- Венеция первая… Ассизи. Ассизи - главное.
- Да, ты говорил.
- Венеция… розовое, ярко-зеленое и ярко-синее. Солнце - ЯРКОЕ. Тициан весь такой.
- Может быть; но живопись я как-то… А вот музыка…
- Ты понимаешь, ты права по части Италии; я не раз бывал за границей, но светлое, яркое - именно она, оно; тут слово "яркое" - единственное. Я был и в Париже, но то не так; может, как раз потому, что после Италии?.. Май… Желтый дрок, яркая зелень, небо - аквамарин; сиреневые ирисы и малиновые маки - целые поля… вперемежку - то и это…
- Да, - помолчав, сказала она. - Россини - лучший из… композиторов.
- Танцевать пойдем?
- Да, можно.
Она снова танцевала в своей старой манере - как живая, добродушная кукла, чуть закатывая глаза; несильно извиваясь боком. Она чуть прищелкивала пальцами - как бы для ритуала, но без неофитской старательности.
В ней еще не было того, что ты видел на Кубе - в эпоху наших наибольших и близости, и внутреннего противостояния; не было и этого холода, мертвенности в ее танце.
Мы пошли назад; за ней потянулись взоры, и вскоре к нашему столику стали подбегать "фиксатые" и смазливые юноши с этими парфюмерно-мелкими чертами лица и зализанными или, наоборот, нарочито кудлатыми головами - они, как водится, скользяще-нагловато спрашивали у меня разрешения, поглядывая на Ирину; она же была - в родной стихии и несколько раз сходила "потанцевать", каждый раз возвращаясь со спокойно-рассеянным видом - сопровождаемая охламоном; некоторые из последних были таковы, что при исчезновении с ними Ирины в толпе танцующих, во всей этой пошлой полутьме, невольно, сидя за столом, начинал думать, а не придется ли ее ныне разыскивать с милицией и "скорой помощью"; и в ней вечно было такое, что вызывало мысль об этих инстанциях; а уж они, а эти, с которыми она уходила… "Ну, тип", - некогда говорили о таких; а теперь и не знаю, как говорят, - слишком много их. Однако же она, как я сказал, благополучно возвращалась - спокойно и поправляя волосы; уж какие они там давали телефоны, назначали свидания - черт их знает, но шла она ко мне - шла ко мне; а тот, очередной, досадливо отставал за полтора шага до ее кресла.
Она усаживалась - усаживалась именно, как умеют эффектные женщины; медленно приседая, а не садясь; мы продолжали свою беседу.
- Может, еще пойти танцевать?
- А ты хочешь, Алеша?
- Я? Да что-то нет. Но если ты хочешь…
- Ну, не пойдем; мне все равно, как и тебе.
И она смотрела долго, улыбчиво и словно бы преданно: жена - не жена. Танцевать - а можно и нет.
Все время она пила много, но не пьянела сильно; так, лишь глаза блестят и матово, и алмазно; да щеки, что называется, розовей обычного.