Внешний мир представлял собой опасность на каждом углу, а потому Маше не осталось ничего, кроме как не выходить из дома совсем, это был единственный способ гарантировать себе безопасность.
И Маша перестала ходить в институт. На вопросы родителей она не отвечала. В последнее время она вообще перестала отвечать на какие-либо вопросы – страх сковал ее изнутри настолько сильно, что не давал возможности даже разговаривать с кем бы то ни было. В состоянии панического ужаса разговаривать с кем-то об обыденных делах казалось противоестественным.
И Маша замолчала. Она заперлась в своей комнате и почти все время лежала там, боясь даже подумать о том, чтобы выходить на улицу. Она не знала, как дальше жить, как адаптироваться в мире, выйти в который страх лишил ее всякой возможности. Тем более что самым ужасным являлось то, что страхи ее имели объективные причины – она ведь не боялась маловероятных стихийных бедствий – все, чего она сторонилась, могло случиться на самом деле, разве нет? И ее случай с машиной, который никак не выходил у нее из головы, был явственным тому подтверждением – это послужило лишь последним, завершающим кирпичиком, складывающим платформу ее страха.
Маша перестала выходить на улицу, но кошмарные видения, то и дело вспыхивающие перед глазами, не оставили ее. Посидев некоторое время в четырех стенах и имея возможность как следует подумать о жизни, она поняла вдруг, что и дома не может ощущать себя в полной безопасности. В любой момент их с родителями квартиру могли взломать с целью ограбления и убить их, как неуместных свидетелей преступления.
Этот страх стал для нее дополнительным поводом для беспокойства, и в конце концов она, казалось бы, перестала спать совсем – в добавление к еженочным кошмарам, так мучившим ее добавилась появившаяся болезненная бдительность, заставлявшая прислушиваться к каждому шороху, каждому скрипу по ночам, вскакивая с постели с колотящимся сердцем от любого звука, который могла производить дверь, ставшая жертвой взлома.
Кроме этого, в квартире так же мог обвалиться потолок, или соседи сверху могли устроить потоп, пусть даже случайно, и льющаяся с потолка воды обеспечила бы короткое замыкание, а мысль о смерти от удара током приводила Машу в такой ужас, что она не могла удержаться от того, чтобы не окидывать взглядом потолок каждую минуту, дабы убедиться в том, что он не протекает. К тому же, любой электрический прибор мог в любую секунду выйти из строя и без помощи воды, и в любое мгновение мог случиться пожар, что влекло за собой тот же исход, что и удар током – смерть от зажаривания заживо. Словно мясо для шавермы на вертеле в задрипанном киоске. Что страшнее – быть зажаренным заживо, словно кусок коровьей плоти, или умереть от угарного газа, и сгореть уже будучи без сознания? Маша представляла свой обугленный труп в гробу, и плакала от беспомощности.
Она хотела бежать. Бежать и прятаться. Она хотела найти безопасное место, но где же ей было его найти, если она не находила защищенности даже дома?
Кто сказал, что не выйдет из строя стиральная машина? Что не взорвется лампочка на потолке, разметав люстру на тысячи горячих осколков, способных вонзиться на скорости в живую плоть? Что не упадет шкаф, раздавив ее заживо, как человек может запросто раздавить панцирь улитки носком ботинка? Что ее дом не взлетит на воздух, заминированный через подвальное помещение какими-нибудь террористами или попросту сумасшедшими? Что не сломается система подачи воды, когда она принимает душ, и она не сварится заживо, когда из крана польется вдруг крутой кипяток, преградив проход холодной струе?
Маша металась по квартире.
Кто знает – может, кто-то залезет к ней в окно. Это так просто – ведь она живет всего лишь на третьем этаже. Чего это стоит для того, кому этого и вправду захочется?
Едва она вечером ложилась в кровать, как ей начинало казаться, что стоит ей закрыть глаза, как тут же в окне появится зловещий темный силуэт, держащий в руке кинжал, ожидающий минуты, когда она забудется сном – пусть неглубоким и поверхностным, насквозь пропитанным кошмарными сновидениями, но вполне достаточным для того, чтобы поймать мгновение и вонзить коварное острие в ее внутренности, без труда пропоров ее тонкую кожу? Чего стоит разбить окно, разве стекло – это прочный материал?
Маша не спала ночами. Она металась по квартире взад и вперед, не в силах выдерживать страха, не покидавшего ее ни на минуту, высасывающего из нее силы и лишавшего ее сна, что еще больше истощало ее.
Она пробовала задергивать шторы, чтобы не видеть зловещего железного карниза, чернеющего на фоне темного ночного неба. Это не помогало – ведь перекрыть видимость источника страха не значит лишиться его.
Маша металась в отчаянии, и сердце ее колотилось так, словно уже поднялось из грудной клетки куда-то к горлу, готовое в любую секунду выпрыгнуть и разорваться.
Спасения не было. Безопасности не было нигде – ни на улице, ни даже дома. Ей было некуда бежать, негде укрыться от своих страхов, негде скрыться от чутких насмешливых глаз своих врагов. А потому Маша не видела выхода.
Не в силах больше терпеть страха, гонимая отчаянной невозможностью искать спасения, Маша, не понимая, что делает, схватила кухонный нож и решительно перерезала себе вены. Родители, конечно, заставшие ее за этим занятием, тотчас же отобрали у нее нож и вызвали "Скорую помощь".
Так Маша оказалась здесь. Теперь ей стало спокойнее, и она уже могла говорить обо всем происходившем с нею с достаточной осознанностью и, на фоне проходимого лечения, даже без чувства стыда, понимая то, что все, что случилось, происходило лишь на самом деле у нее внутри, это был фильм, проигранный для одного человека. Она рассказывала обо всем без особой охоты, но все же уже без стыда и страха. И, так же, как и Лера, пыталась уложить в своей голове то, что последний период ее жизни был вымышленным, ненастоящим, пытаясь осознать то, что все это помрачение было лишь болезнью. Задумываясь над этими вопросами, Маша еще не решила для себя окончательно, как к этому относиться, и порой замыкалась в себе настолько, что решительно не хотела ни с кем говорить, мучаясь вопросом, как перенести все, что случилось с нею, рассматривая шрамы на руках и думая, как жить с этим дальше. Но все же было заметно, что с каждым днем Маше становится все лучше и лучше. Глаза ее со временем стали приобретать живой блеск, постепенно вытравливая страх и подозрительность из своего взгляда. Наблюдая за Машей, Лера начала замечать, что соседка в последнее время стала улыбаться все чаще и чаще, и улыбка эта становилась все более искренней, все более уверенной, а это означало то, что Маша выздоравливает.
Через две кровати от Леры лежала другая девушка. Она была совсем не такая, как Маша, но нравилась ей ничуть не меньше. Открытое лицо, широкая улыбка и редкое имя – Марита, все это привлекало к ней других, как и неизменная жизнерадостность девушки, в которой, впрочем, все же было что-то нездоровое, как и порой непредсказуемые перепады ее настроения.
Марите было двадцать пять. Она работала учительницей в школе, и профессия эта всецело отражала ее доброту и светлость ее души. Марита выбрала профессию сама, и вот уже несколько лет как увлеченно учила детей русскому языку и литературе. Ее не расстраивало ничего – ни маленькая зарплата, ни скверные выходки, которые выделывали порой ее маленькие подопечные. Марита, казалось, никогда не уставала – со всем терпением она из раза в раз объясняла одно и то же маленьким озорникам, старясь возиться с каждым из них в отдельности, а не только со всем классом в целом. Что бы ни выделывали ее малыши, она никогда не сердилась, даже когда они не учили домашнего задания, разводили грязь в тетрадках или пулялись бумажными шариками друг в друга. Терпеливо она занималась с каждым ребенком, пытаясь всеми силами найти индивидуальный подход в каждом конкретном случае, не уставая объяснять значимость Пушкина и Тургенева, прививая малышам азы культурного поведения и значимость эрудированности. Когда малыши писали диктант, Марита неторопливо прохаживалась по рядам, с серьезностью заглядывая в тетрадку каждого, склоняясь к любому, кому нужна была ее помощь, кто расстраивался по причине того, что все еще не научился держать ручку в пальцах уверенно и выводить буквы на бумаге ровно. Марита любила детей всей душой, и дети любили Мариту. Все их шалости, направленные порой и на нее лично, были сделаны не со зла, а от чистого детского озорства, и Марита это понимала, не обижаясь ни на кнопки, подложенные на стул, ни на записки со всякими глупостями, написанные неровным детским почерком, попадавшие порой к ней на стол неизвестно откуда. Марита искренне верила в свет, который излучали дети, вкладывая в них всю надежду на лучшее в этом мире, и на прекрасное будущее. Она старалась учить их добру, не жалея сил для того, чтобы души их, несмотря на невзгоды постепенного взросления, остались светлыми – она считала себя обязанной нести добро и приложить все возможные усилия для того, чтобы мир стал лучше.
Работа была для Мариты почти всем, но доброты и энергии ее хватало и на родственников, и на многочисленных друзей – Марита любила людей, как любила мир в принципе, и двери ее гостеприимного дома всегда были открыты для гостей, а на лице всегда сияла улыбка.