- Лечить надо, - сказал он. - Вот рецепт. Завтра зайдете в нашу аптеку. Там приготовят. Смазывайте на ночь - и все пройдет. - Он помолчал немного, потом спросил участливо: - В Германии что делали?
- Всякое приходилось. Сначала в лагере, а больше на ферме, в поле работала. За скотом ходила.
- Ну, как немцы?
- Среди них есть и хорошие…
- Встречались, значит, и хорошие?
- У хозяйки моей дочка была. Софи звали. Софийка по-нашему. Так она для меня у матери и хлеб воровала, и пироги, а иногда даже сахар.
Она сидела, зябко поеживаясь, и теребила борт халата. Халат на ней был старый, фланелевый, серого цвета, совсем вылинялый - из госпитальных. Такие уже нельзя было давать больным - неприлично. А выбросить жалко. И Гервасий Саввич, видимо, решил использовать их в качестве спецодежды для санитарок.
Веки ее были опущены. Иногда девушка их вскидывала и внимательно смотрела на Корепанова, словно хотела спросить, долго ли он ее будет держать здесь, в кабинете.
- Мне передали, что вас обижает Никишин, - сказал Корепанов.
Она вскинула ресницы, и глаза ее сразу изменились - потемнели и стали будто глубже.
- Меня столько обижали, что больше обидеть уже нельзя. И каждый может куражиться надо мной, даже Дембицкий. Потому что он воевал, защищал Родину. А я на немцев работала. Он - герой, а я немецкая подстилка!..
Она отвернулась и замолчала. Дышала тяжко, будто ей не хватало воздуха.
- Да вы хоть понимаете, что говорите? То, что вы сейчас сказали… - Алексей замолчал, подыскивая нужное слово и не находя его. - То, что вы сказали сейчас… Это… это страшно…
Она резко повернулась. Глаза ее сузились.
- А то, что нас, советских девушек, гнали в Германию, как скот, не страшно? То, что меня, Люську Стоянову, комсомолку, превратили в рабыню, били арапником, плевали в лицо, издевались, как хотели, это не страшно? А что я стерпела все, не бросилась под гусеницы немецкого танка - сколько их шло тогда на восток! - что не удавилась в своей каморке на чердаке, там в Германии, не страшно?..
Голос ее дрогнул. Алексею показалось, что она вот-вот разрыдается. И это было бы хорошо. Но она только судорожно глотнула слюну и отвернулась. Алексей растерялся от этого взрыва и от ощущения какой-то вины перед девушкой.
За годы войны ему довелось повидать многое. Он видел, как умирают раненые, видел мертвых и на поле боя, и в лагерях смерти. В лесу под Вильнюсом он видел штабеля трупов: женщин, детей, стариков, переложенных шпалами, приготовленных для кремации. Он видел сожженные деревни, изможденных от голода детишек - кожа да кости. И лица их матерей он тоже видел. Он думал, что эта боль уже в прошлом, и вот сейчас - эта девушка…
"Надо что-то сказать ей, и немедленно, - думал Корепанов. - Что-то очень важное… Но что? Что?"
- Послушайте, Людмила… - начал он и запнулся в ожидании, что она подскажет ему свое отчество.
- Называйте меня просто Люсей, - сказала она.
- Хорошо. Так вот, Люся, во всем виновата война, Люся… Вы знаете, не мы ее начинали, не мы хотели ее…
Он говорил долго о том, почему случилось, что враг забрался так далеко, о суровых законах войны, о стойкости наших людей и в тылу, и на фронте. Ему казалось, что он, наконец, нашел нужные слова и что эти слова звучат убедительно.
Люся сидела чуть согнувшись и смотрела прямо перед собой, в черное окно. Когда Алексей закончил, она продолжала сидеть в той же позе несколько Секунд, потом произнесла, будто подумала вслух:
- Мы - не рабы. Рабы - не мы… Это были первые слова, которым я выучилась в школе по букварю. Они были написаны большими буквами, и я запомнила их на всю жизнь. Это были гордые слова. А когда нас гнали в Германию по осенней распутице, по колено в грязи, я все время повторяла одно и то же: "Мы рабы, рабы, рабы!.."
"Она меня совсем не слушает", - подумал Корепанов.
- Это было почти четыре года назад, Люся, - сказал он.
Она не шелохнулась, только голову опустила чуть ниже.
- Перед войной, я хорошо помню, нам говорили, что если кто нападет на нас, мы будем бить врага на его земле. Нам об этом все время говорили. А как вышло?
Алексей понял: перед ним человек с незаживающей душевной раной.
Иногда, под влиянием различных причин, заживление раны постепенно замедляется, а потом и вовсе останавливается. И никакие бальзамы не помогают. Это уже не рана, а язва. Душевная рана, как и физическая, тоже иногда перестает заживать, превращается в язву. Но с язвой на теле проще. Ее вырезают в пределах здоровых тканей, как злокачественную опухоль. Образуется новая рана, еще большая. Но она зато уже хорошо заживает. А что делать здесь?
Алексей знал: словами сочувствия тут не помочь. Надо как-то встряхнуть, вырвать из трясины воспоминаний, потому что если не вырвать, трясина засосет, и тогда - женская палата в психиатрической больнице на многие годы. А может быть, и на всю жизнь…
- Посмотрите мне в глаза, Люся, - строго сказал он.
Люся повернула голову в его сторону.
- И все-таки вам должно быть стыдно, - продолжал Алексей уже мягче. - Что вы раскисли так, вы, комсомолка?
- Какая уж я комсомолка?
- Да, комсомолка! Что вы залезли в себя, как улитка в раковину? Что вы носитесь со своей бедой, словно вас одну только и обидела война? Кого вы обвиняете в том, что произошло? Народ? Нашу армию? Партию? Они спасли от фашизма не только Европу, весь мир спасли. И сделать это было дьявольски трудно, поверьте. Но мы справились. И не нам копаться в личных обидах и ныть. Надо страну из развалин подымать. Работать надо.
- А я и работаю.
- Этого мало. Учиться надо. Вы сколько классов окончили?
- Перед войной в девятый перешла.
Алексей помолчал.
- В Красном Кресте курсы медицинских сестер открылись. Вот и поступайте, - сказал вдруг. - Полтора года поучитесь - и сестра…
- Мне, мне на курсы сестер? Да кто меня примет?
- Примут, - сказал Корепанов. Он вырвал из блокнота лист бумаги, положил перед, ней. - Пишите заявление.
Люся нерешительно посмотрела на него, придвинула табурет поближе к столу и стала писать. Она писала сначала быстро, потом все медленней, нерешительней.
- Нет! - остановилась. - Какая уж из меня студентка? - И, прежде чем Алексей успел что-нибудь сказать, скомкала заявление, сунула его в карман халата и быстрыми шагами вышла, почти выбежала из кабинета.
"Если бы тут была Аня, - подумал Корепанов. - Она смогла бы уговорить эту девушку. Она всегда умела уговаривать больных даже на самую тяжелую операцию. А я вот не могу… Но я завтра опять буду говорить с нею и послезавтра. Не отстану, пока своего не добьюсь".
Спустя несколько дней Люся все же подала заявление в школу сестер. Алексей приложил к заявлению ходатайство больницы и в тот же день пошел в обком Красного Креста.
Председатель областного комитета Красного Креста Мария Васильевна Четалбаш или, как ее называли в городе, мамаша Четалбаш, пожилая, лет под шестьдесят женщина, встретила Алексея суховато, протянула руку и бросила коротко:
- Садись.
Она всем говорила "ты". Даже первому секретарю обкома Гордиенко, хотя была не на много старше его.
Алексей положил перед ней заявление Стояновой. Он чувствовал себя неуверенно: неделю назад Четалбаш попросила его взять курс лекций по анатомии и физиологии, но Алексей отказался. "Она, пожалуй, не простит мне этого", - думал Корепанов, глядя, как хмурится Четалбаш. Она прочла заявление, потом ходатайство больницы, анкету, отложила бумаги в сторону.
- Ты же знаешь: курсы укомплектованы и занятия идут.
- Я помогу ей, прослежу, чтобы она нагнала, - как-то неуверенно сказал Корепанов.
Четалбаш строго посмотрела на него.
- Ей помогать у тебя время есть…
- Хорошо. Я буду читать. Только в одной группе.
- В двух, - сказала Четалбаш.
Алексей вынужден был согласиться.
- Скажи этой Стояновой, пусть придет ко мне. Поговорю с ней. - И, отвечая на вопросительный взгляд Корепанова, вдруг закричала сердито: - Надо мне с ней побеседовать или не надо?
- Да, - сказал Алексей.
- Ты мне будешь теперь во всем поддакивать, - нахмурилась Четалбаш и, подтянув к себе заявление, спросила: - Ты чего за нее ратуешь?
Алексей рассказал все. Четалбаш слушала внимательно, и лицо ее менялось. Напускная суровость уступила место выражению теплоты и материнской участливости.
"Вот за это выражение лица, наверно, и прозвали ее мамашей, - подумал Алексей. - И впрямь мамаша".
5
Под окном корепановской квартиры росло большое старое дерево. Война изувечила его. Сейчас, когда оно стояло голое, особенно резко бросались в глаза осколки снаряда - большие и маленькие, впившиеся в ствол и в крупные ветви. Одну из таких ветвей - самую большую - снесло начисто. На ее месте уже пошли расти молодые ветки, и сейчас множество их - тонких и гибких - зябко трепетало на ветру.
"Весной оно все покроется зеленью и рубцов не станет видно, - думал Корепанов. - А вот дома надо восстанавливать. И тут ничего не поделаешь".
Алексею не терпелось приступить к восстановлению главного корпуса. У него уже было все для начала, только стекла не было. И надежды получить его в ближайшее время тоже не было. Впрочем, несколько ящиков стекла он достал…
…Реку уже затянуло льдом, когда в порт прибыла баржа с трофейным имуществом. Малюгин позвонил и сказал, что там есть медицинское оборудование и что Корепанову надо немедленно пойти туда, отобрать все необходимое, составить список и принести в здравотдел для оформления ордера.