КАК ОНИ ОТЛИЧАЛИСЬ
Как они отличались друг от друга, эти две женщины! Сегодня старость сгладила иные из этих различий, но тогда - эта черная, а эта рыжая, эта костлявая, а эта мягкая, эта - "родственница по крови", а эта - "просто родственница", эта "беспутная", как выражалась Бабушка, "и нагуливает пузо, как уличная кошка", по словам нашей Мамы, а эта сидит дома и ждет "мужа-европейца", то бишь человека культурного, высокого и светловолосого, образованного, чуткого и вежливого, короче - второго издания Нашего Эдуарда, который явится и избавит ее от ежедневной рвоты и унылой серости вдовства.
Но хоть их различия были так велики, они все-таки казались мне сестрами.
Мать сердилась. "Чего вдруг "сестры"?! - говорила она. - Они вообще не родные, и они совершенно разные!"
"У одной воспоминания вызывают боль, а другую они возбуждают", - написала она на одном из тех листков, которые прятала между страницами своих недочитанных книг. Поскольку мне не дозволялось заниматься "женской работой", я как-то спросил ее - мне было тогда лет шесть или семь, - а можно ли считать выравнивание тех "ушек", которые она загибала на страницах, "работой для мужчин". Она засмеялась и сказала, что да, что на свете нет другой работы, которая более подходила бы для мужчины. Так я начал распрямлять эти маленькие уголки ее памяти, и так я стал находить эти ее листки.
- Они и не ведут себя, как сестры, и не выглядят, как сестры.
- Но ведь и вы с Черной Тетей тоже не выглядите, как две сестры.
- Мы - это другое дело, - сказала Мать.
Я не понимал этого до конца, но Мать была совершенно права. Тети очень отличались друг от друга.
"Это ты должна была родиться рыжей, а я - черной", - говорила Рыжая Тетя своей невестке. И верно - Черная Тетя вечно бегала и прыгала без устали, тогда как Рыжая Тетя ступала медленно, с какой-то лишь ей свойственной томной грациозностью, которую так похоже изображают гладиолусы, едва лишь почуют самое слабое дуновение ветра. Черная Тетя любит финики и по сию пору выплевывает их косточки на пол, а Рыжая Тетя осторожно сплевывает семена своих любимых груш в собранную горстью, смущенную, прячущуюся ладонь. Черная Тетя всегда ходит в защитного или синего цвета штанах, как правило, длинных, но иногда и совсем коротких - и тогда волосы ее памушки выпирают с обеих сторон, а Рыжая Тетя носит только свободные голубые платья: у нее три таких наряда, которые "очень любил" Наш Эдуард, и она их непрерывно стирает и гладит.
Помнишь? Когда Черная Тетя, бывало, выходила на улицу, все дети бросались к ней с криками: "Рафина тетя, поиграй с нами, пожалуйста! Ну, что тебе стоит, Рафина тетя, давай сыграем!" Но когда выходила Рыжая Тетя, они гнались за ней и дразнили: "Хау ду ю ду, миссис-писсис?! Ху ар ю энд вот ю ду?!" А были и такие, что швыряли ей вслед ругательства и проклятия, услышанные дома от родителей, которые не забыли ей и не простили, хотя "прежние времена" давно уже прошли, и дядя Эдуард давно уже умер, и англичане давно уже покинули страну: "Английская подстилка! Изменница! Шлюха!"
Так кричали ей вслед все дети, кроме двух маленьких светловолосых девочек-близняшек из третьего блока, чьи имена давно выветрились из моей памяти, хотя я помню эти их одинаковые платьица, и эти косички, и эти белые туфельки - именно так, со многими "эти", мне всегда легче, сестричка, запоминать.
Нам нравилось приставать к ним с расспросами, какого цвета у них глаза и волосы и в каком блоке они живут - близняшки подымали на вопрошателей четыре одинаковых, голубых и невинных глаза, старательно выговаривали: "Мы бвондинки с говубыми гвазами и живем в тветьем бвоке" - и не понимали: "Гвупые, почему вы все увыбаетесь?"
Они коллекционировали салфетки и открытки с киноактерами и уже в шесть лет мечтали о "женихах из Амевики" и о "пвическе с вовнами". Они никогда не играли с Черной Тетей - ни в прятки, ни в "шарики", ни в "пять камешков" - и никогда не приходили посидеть у костра, который она устраивала по вечерам для детворы квартала. Каждое утро они наливали в блюдечки молоко, ставили эти блюдечки за домом, выходили на веранду и звали двумя одинаковыми голосами: "Кисы, кисы, пвиходите повизать мовочко". И с той же веранды в четыре одинаковых глаза следили за дверью нашей квартиры, поджидая выхода Рыжей Тети. А когда та появлялась снаружи в своем голубом платье, торопливо подбегали к ней, пристраивались позади, с блаженно закрытыми глазами и возбужденно раздутыми ноздрями, и шли, торжественно подняв перед собой руки, как будто держали невидимый шлейф того бального платья, которое было на Рыжей Тете в воображении всех троих, и жарко шептали друг дружке: "Когда мы будем взвосвыми, у нас тоже будут говубые пватья…"
Так или иначе, может - из-за своей одинаково короткой стрижки, а может - из-за своих одинаково цветных прозвищ, - но обе тети казались мне сестрами. Короткие волосы Черной Тети были тогда черными, блестящими, жесткими и густыми, а короткие волосы Рыжей - каштановыми и тонкими, даже простыми на вид, но мгновенное чудо преображения происходило с ними, стоило солнцу выстрелить в них своими лучами. Тогда они вспыхивали тысячами внезапных рыжих искр и начинали шептать на языке, которые я научился слышать и даже понимать лишь много лет спустя, в одном из тех жестоких постфактумов, который время любит осуществлять у меня на глазах. "Потрогай нас, Рафаэль, - шептали волосы, - погладь нас, пропусти сквозь пальцы, полюби". Но тогда я уже не жил с Большой Женщиной, а Рыжая Тетя состарилась, и ее волосы давно были перекрашены и больше никогда не вспыхивали на солнце.
"Когда-то ее волосы были, как пламя, - сказал мне мой друг Авраам, Авраам-каменотес, в белом от пыли дворе которого я провел многие долгие и блаженные часы детства. - Даже ночью, даже когда были облака, они горели на ее голове, как угольки вот в этой жестянке".
"Я помню, как увидел ее в первый раз, с этой ее рыжей косой, обмотанной вокруг головы и шепчущей что-то, - рассказывал он мне. - Неподалеку от дир-ясинской каменоломни это было, мы добывали там местный камень, из него получаются самые лучшие плиты для настилки пола. Она со своим братом-ветеринаром и второй твоей теткой, ну, этой, дикой, и с твоими матерью и отцом гуляли там, и я увидел их издали, и она с ее братом были как два красных полевых цветка".
Он вздохнул: "Посмотри сквозь дырки этой жаровни, Рафаэль, посмотри, и ты поймешь, какой огонь я имею в виду".
Я стал на колени и заглянул в отверстия продырявленной жестянки, в которой Авраам-каменотес разжигал выжженный из оливковых полешек уголь, кипятил себе чай и добела раскалял острия своих зубил. Эта жаровня, всасывавшая воздух через грубо проделанные дыры, представляла собой простейшую, но весьма эффективную обжиговую печь. Жар ее был так силен, что я тотчас почувствовал, как высыхают и стекленеют мои глаза, и торопливо отпрянул.
- Ты видишь, да, Рафаэль?
Я поморгал, смахивая слезы, и наклонился вновь, и заглянул, и увидел: багрово-оранжево-желтая бесконечность шуршала, шептала, шелестела там внутри.
- Такими были ее волосы раньше. Как хвосты тех лисиц богатыря Самсона, даже рыжее, чем лисицы, и ярче, чем факел.
- И что же с ними случилось?
- Их загасили.
А когда я спросил у Матери, правду ли говорит Авраам и как это женщинам гасят волосы, она сказала:
- Зачем тебе ковыряться в этом, Рафаэль, зачем тебе все это, а? - А потом вздохнула: - Это правда. Их загасили. Иногда даже у совсем простого человека получается такое красивое выражение. - И подытожила: - Но чего вдруг сестры? Они ведь такие разные.