Вот он, я: волосы светлые и густые, но в глазах уже видна усталость. Мышцы сильные и упругие, но внутренние органы за своими укрытиями уже износились и одрябли. Легкие уже не так заслуживают своего названия, внутренности просятся вниз, ниже-ниже, отдохнуть покоем дна, сердце торопится выброситься на землю, кровь хочет выплеснуться… Только вот эти молодые мышцы живота, точно сыновья, что упрямо и неведомо зачем заставляют старика отца упражняться, только они еще держат всё на своем месте, на изготовке.
"Зачем?" - наклоняюсь я над водой.
Мое отраженье качает лицом, что его породило: "Зачем, Рафаэль? Правда, зачем тебе все это, а?"
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В ТЕ ДНИ
В те дни Иерусалим кончался внезапно. Вот - стена последнего дома, а вот, прямо за ней - граница. Четкая, настораживающая линия. С одной стороны - квартал с его обитателями, маленькая, бедная бакалейная лавка и робко пробивающиеся клумбы, с другой - непокорные коварные животные да щетинистые колючки безлюдных полей. Досюда - город, улица и человек, отсюда и далее - край пустошей, скал и гор.
Настоящая граница, во всех ее мелочах и деталях. Напомнить тебе? Здесь даже боевой клич порой раздавался: звонкий возглас "Баруд!" и злобный ястребиный посвист, шипенье потревоженного ужа и скрежет катка, дробящего камни. С этой стороны - дома и тротуары, бельевые веревки и блеклый электрический свет, а с той - дикость и камень, шакал и чертополох.
В летний полдень скалы плавились от жары, а в полночь лопались со звоном, и зимой между ними собирались прозрачные стылые лужи, по дну которых стелилось медленное колыхание зелени, а вода едкой горечью обжигала жабью кожу. Богомолы искали здесь себе добычу, крот вгрызался в грунт, неподатливый и твердый, и порой свора озверевших, рычащих псов в их разбойном беге проходила на север, волоча за собой стелющийся след ужаса и крови.
Три больших здания возвышались над кварталом моего детства, как бессонные часовые на трех его углах: Дом сирот, угрюмый и мрачный, точно крепость, Дом сумасшедших, запертый замками и решетками, и самый близкий из трех, совсем рядом с нашим жильем, окруженный запретным парком, стенами и кипарисами, - Дом слепых, как для краткости именовали жильцы и соседи "Воспитательный дом для слепых детей Израиля". Каждое здание со своими обитателями. Каждое со своими воплями. Каждое со своими заборами, запорами и засовами.
Словно в тени их стен, рос и строился новый район, и вскоре его серые блоки заполнились жизнью, и запахами, и гомоном людей. Маленькие, тупоносые, покрытые брезентом грузовички начали взбираться по нашей грунтовке. Раньше они, бывало, везли солдат на поля сражений, а теперь выгружали то стол со стулом, то кровать с лампой, то младенца с родителями. Молодежь вернулась с войны и по обычаю вернувшихся с войны торопилась обзавестись семьей, въехать в новую квартиру и заполнить ее мебелью и детьми.
Напомнить тебе? По их следам появился продавец сладостей с багровостью своих засахаренных яблок и липкостью петушков, и старьевщик со своей повозкой, и продавец льда со своим фургоном, и продавец керосина со своей цистерной, и продавец газировки со своим передвижным ларьком, и каждый из них запечатлевал во мне свои очертания, и звук своего колокольчика, и громкий крик, возвещавший название его товара. Но через несколько месяцев после смерти Отца, когда Мать вдруг закрыла книгу, которую читала, объявила: "Я хочу газировки!" - и вышла наконец из комнаты, в которой закрылась (той, что служила Отцу кабинетом, а после его смерти превратилась в "комнату-со-светом"), она впервые за долгое время засмеялась, увидев, что повозки, ларьки и фургоны всех этих уличных торговцев тащит один и тот же замученный мул, и сказала, что все они на самом деле - один и тот же человек.
"Смотри, Рафаэль, ну совершенно один и тот же", - и показала мне, как один раз человек этот рядится в старого ашкеназа, выпевающего: "Сифоны! Сифоны! Сифоны!", в другой раз становится жирным иракцем, орущим: "Керосин! Керосин! Керосин!", а порой превращается в тощего араба, который яростно торгуется на поразительно беглом идише, или вдруг становится молодым, могучим орпали, что швыряет тяжелые блоки льда, словно мешки с перьями, громко выкрикивает: "Лёт! Лёт! Лёт!" - и вращает в руках страшный стальной лом, от которого во все стороны разлетаются сверкающие осколки, на радость детишкам - словить на лету, сунуть торопливо в рот и пососать, пока не растает.
А еще, раз в две недели, в квартале появлялся точильщик ножей Дзын-Дзын-Дзын - яснолобый красавец венгр, который гладил нашу Черную Тетю взглядом и улыбался ей так, что ее угольные глаза становились темно-синими и жаркими, как примус под вываркой, в которой грели воду для стирки.
- Хоть он и венгр, - выстреливала она изо рта очередную косточку, - а глаза у него ужасно красивые. И пальцы тоже.
- Самые обыкновенные пальцы, - презрительно сказала Рыжая Тетя. - Как у любого простолюдина.
- А глаза у него, как у цыгана, - сказала Бабушка. - Вот увидишь, он уворует все твои деньги, разобьет твое сердце, надует тебе пузо и бросит.
- Тоже мне новости, - сказала Мать. - Ты видела хоть одного мужчину, который не надул бы ей пузо и не бросил в конце концов?
- Не беспокойтесь обо мне, - смеялась Черная Тетя. - Это не они, это я цыганка, это я их всех надуваю, и это я их всех в конце концов бросаю.
Дзын-Дзын-Дзын был прозван Дзын-Дзын-Дзыном, потому что трижды приговаривал "дзын" перед тем, как начинал точить каждый очередной нож. Он приходил, толкая перед собой маленькую, узкую деревянную тележку с тремя велосипедными колесами, и возле нашего блока останавливался, подпирал эту повозку парой деревянных ножек, которые поднимали ее переднее колесо над землей, а затем надевал на это колесо ремень передачи, давил ногой на педаль и крутил точильный камень, бросая в сторону Черной Тети жаркие взгляды и искры.
Бабушка говорила: "Этот венгерский мошенник берет за свои ножи уйму денег", - потом плевала на свой старый точильный камень и острила наши кухонные ножи сама. Но Черная Тетя не упускала случая выйти к венгру-точильщику, обменяться с ним улыбкой и приспущенным взглядом и наточить ножницы, с помощью которых они с Рыжей Тетей коротко стригли себя.
Закончив работу, Дзын-Дзын-Дзын проверял остроту каждого ножа на ладони быстрым рубящим движением, которое Черная Тетя научилась хорошо имитировать, и при этом снова шептал про себя по-венгерски то тройственное заклинание, которое стало в конце концов его прозвищем. Я опасливо приближался к нему и начинал искать в пыли его отрубленные пальцы, а когда не находил, Дзын-Дзын-Дзын со смехом раскрывал ладонь и, как фокусник, показывал мне, к моему великому удивлению, что все они там, по-прежнему красивые и по-прежнему прикрепленные к руке.