СЕЙЧАС Я ВЕДУ
Сейчас я веду пикап по широкому вади Цин, направляясь на север от нового моста, что переброшен над главной дорогой пустыни. Поначалу я еду медленно-медленно, но затем, перед растущей здесь одинокой ююбой, там, где сухое русло расширяется еще больше и вода, что проходит в этих местах во время наводнений, успокаивается и выпрямляет путь потока, я вхожу в дикий раж.
- Быстрее! - кричу я и отключаю передний привод.
Пикап дергается, как безумный, задние колеса скользят по мокрому щебню, я рву руками руль, возвращая их в колею, и рыщу вокруг глазами. На минувшей неделе здесь шумно топталась большая вода. Я прозевал ее, а она прозевала меня, и теперь то тут, то там виднеются свежие обвалы камней и грунта. Несколько недель назад где-то далеко случилось землетрясение, и его волны расшатали мягкие стены русла и обрушили вниз камни и глыбы. Наводнения, землетрясения, дожди и обвалы - все заявились сюда. Все, кроме меня.
"О чем ты думаешь, дорогая", - пытаюсь я позабавиться со своим телом.
"Ни о чем", - оно становится серьезным, как многие другие женщины.
Прямые стены вади напоминают срез творожного пирога с шоколадным слоем светло-коричневых наносов на чистой белизне мергеля. Вот она, большая акация, вот он, голос моего друга-сокола, его клекот и трели, вот она, дорога.
Я поворачиваю направо и несколько мгновений асфальта спустя - снова направо, неподалеку от домиков таиландских рабочих, и дальше на юг, к нашим новым скважинам, Амация-один, и Амация-два, и три, и четыре.
Солнце садится. Западные стены вади быстро темнеют, а его восточные склоны еще сверкают, освещенные косыми лучами заката. Хоть и вечерние, эти лучи достаточно сильны, чтобы зажечь известковые стены белым пламенем.
"Я и не собиралась думать, - упрямо бубнит мое тело. - Это ты сам все время думаешь и не рассказываешь мне о чем".
"Если так, тогда и я ни о чем не думаю".
"Кого ты обманываешь, Рафаэль? - спрашивает оно, как многие другие женщины. - Меня? Себя самого, свою собственную плоть?"
Порой, когда господа из отдела контроля выдергивают меня на инспекцию в разгар субботы или когда телефон, шепчущий я-не-могу-приехать-и-мне-неудобно-сейчас-разговаривать, вышвыривает меня из дому и гонит в пустыню, я встречаю здесь выехавших на прогулку горожан с их игрушечными джипами. Мясистые женщины, чьи лопающиеся от плоти серебристо-розовые тренировочные костюмы и кроваво-красные ногти царапают сетчатку моих глаз, брюхастые мужчины с револьверами на боку, чей лосьон для бритья ранит мои ноздри и чьи горластые дети калечат мои уши. Но в обычные, будние дни, особенно в такой вот предзакатный час, тут ни одной живой души не сыщешь.
Я на скорую руку проверяю скважины и тороплюсь дальше на юг, чтобы догнать заходящее солнце. В верховьях вади меня ждет еще одна акация - старая, красивая, грузная, - в тени которой я люблю встречать темноту.
Однажды какой-то шофер, из тех, что водят трейлеры через пустыню, сказал мне, что хороший трейлер - это всегда красивый трейлер, а красивый трейлер - это всегда хороший трейлер. "Как профессионал, - сказал он мне. - Когда ты видишь, что человек красив? Это вовсе не те смазливые типчики и их девки, что загорают у бассейнов в эйлатских гостиницах, и не те дебильные манекенщики и манекенщицы, которых показывают по телику, верно? Только профессионал, когда он вкалывает по-настоящему и тело его работает, как надо, и мозги его напрягаются от усилий, - вот кто по-настоящему красивый человек".
Я поразмыслил над его словами и пришел к выводу, что они справедливы не только по отношению к трейлерам и профессионалам, но и по отношению к моим акациям. Акации могут быть высокими и низкими, прямыми и наклоненными. У одних листва грубая и растрепанная, а у других - словно вычерчена по небу тончайшей кисточкой художника. Но всегда: хорошая акация - это красивая акация, и красивая акация - это хорошая акация.
Красивые гостеприимные акации растут к югу отсюда, в больших вади пустыни, и, когда бы я ни посетил они уважительно привечают меня в своих мирах. Они слегка удалены от большой дороги, и их прямые стволы начинают ветвиться высоко над землей. Кроны их изобильны и раскидисты, тени их воздушны, и капли золота и голубизны просеиваются сквозь кружево их листвы. Когда у нас есть время, я везу Рону к какой-нибудь из них, как в ту редкостную трехдневную поездку к большому южному вади. Но обычно я навещаю свои акации один, без Роны. Я хотел сказать - без Роны рядом, в машине, но вместе с той, которая запомнилась и впечаталась в мою плоть.
Я сгребаю и убираю упавшие ветки, потому что колючки акаций колки и злы, потом расстилаю на земле свою запыленную брезентовую подстилку, всю в пятнах масла и спермы, чая и вина, и ложусь на спину, и позволяю своим глазам удивляться свету, капающему сквозь листья с вершины дерева, и сердце мое говорит с моими ушами, медленно постукивая в трубочках фонендоскопа. А если солнце светит с подходящей стороны, я вижу пустоты, которые оставило тело Роны в наши прежние приезды сюда, те пустоты, которые заполняла ее плоть и которые воздух не посмел заполнить после ее отъезда.
И так я лежу там на спине, чтобы охладиться тоской, и наслаждаюсь милосердием старой акации, и ощущаю неожиданно острые уколы воспоминаний, и прозрачно розовеющие, призрачные образы пляшут вокруг меня в теплом свете пустыни.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
ПЕРВОЕ И ЕДИНСТВЕННОЕ ПИСЬМО
Первое и единственное письмо от Рахели, написанное рукой господина Шифрина, пришло через несколько месяцев: "Скоро знаменитый доктор сделает мне операцию, - продиктовала Рахель своему отцу, - и я вернусь к тебе зрячей".
Затем пришло еще письмо, от самого господина Шифрина, который начал со слов: "Операция не удалась", - и дальше писал, что им придется остаться в Вене еще на какое-то время, чтобы заработать деньги на дополнительные процедуры, и вот, с Божьей помощью, он нашел работу, и жена, так ему кажется, тоже довольна жизнью в Вене, хотя тут нет ни пальм, ни Иордана, ни Киннерета, и она работает просто "официанткой в кафе у хозяев".
"А у вас, дорогие наши друзья и добрые соседи, чью помощь мы никогда не забудем, у вас, в вашей Иорданской долине, воздух пылает и множество комаров, а у нашей Рахели в Стране Израиля тоже не было друзей, кроме вашей дочери".
- И больше я о ней не слышала, - закончила Мать.
- А ты по ней скучала?
- Я и сегодня скучаю.
- Как по нашему Папе?
- Иногда так же, иногда по-другому. Зависит от того, утром это или вечером, зависит от того, лежу я, когда по ним скучаю, или сижу, или иду, или стою. А если я лежу, то зависит еще от того, как я лежу, - на животе или на спине.
- Какая разница?
- Я уже тебе говорила, Рафи, когда лежат на спине, тоска обдает холодом, а когда лежат на животе или на боку, от нее делается жарко.
- А если она вернется?
- Она не вернется.
- А если все-таки?
- Тогда что-то случится.
- Что?
- Что-то.
- Так что же с ней стало, Мама, - попытался я зайти с другой стороны. - Как ты думаешь, что с ней стало?
- Не знаю. Она исчезла. В ге времена было очень легко исчезнуть.
- А может, она до сих пор живет в Вене? Может, она открыла школу вальсов?
- Или институт шницелей, - добавила ты, паршивка.
- Может быть. Может быть, они остались там. А может быть, уехали в другую страну. Или, может, немцы убили их на войне? Но зачем тебе все это, Рафи, а?
- А может, она уже видит?
- Нет, - сказала Мать. - Она не видит.
- Откуда ты знаешь?
- Если бы она видела, она бы вернулась.