Помнил, как перед войной большим уже, лет восьми, копал вместе с ней картошку возле дома, и она не помогала ему, а по-бабьи подсмеивалась его неумелости.
- Эге, мужичок, да ты, никак, озимую картофь выводишь, - эн в земле-то оставил сколько!
- Не больно-то смейтесь, я еще и поболе вашего со своей делянки возьму. В два захода иду!
- Ну-ну, поглядим.
Они весело соревновались, и она не щадила его, он это видел - вся выкладывалась, и он гнал, гнал изо всех ребячьих сил. И мечтал, что когда-нибудь станет ловчее ее.
Еще осталось в памяти, как ее посылали в Архангельск, на курсы медсестер. Не больно то хотела:
- Я в поле работник.
- Изработаешься, - говорила бабка. - А это и в старости хлеб. Коль уж не хочешь мое-то перенять.
- За вашу науку, поди-ка, горенкой да окошком в решеточку пожалуют.
- Болтай, болтай, языкастая!
Бабка морщила маленький нос, уходила за переборку. У нее были поперечные складки на носу, повыше ноздрей, и когда они напрягались, значило - сердится. Сердилась всегда за одно - за непочтительность к ее странному и опасному дару.
- Мама, мама, что вы, я ведь плохого-то в голове не держала! Выучусь, глядишь, и вместе врачевать начнем.
- Ладно, Ладно. Загад не бывает богат. А ты езжай легко, - может, и судьбу найдешь.
- Нет уж, моя найдена, - вздыхала мать.
- "Найдена"! - ворчала бабка. - Под забором валяется.
Юрка знал, о чем они. Судьба - это муж, новая семья. Он не желал ей судьбы. А "под забором" - и про это разумел. Жил в городе некто Матвей Иваныч Симаков, мастером на фабричке работал, стайки чинил. Жил шумно, скандально, пил непросыпно. Спьяну жену и ребятишек загонял на чердак - и чтоб цыц там! Чтоб ихнего духу не слыхать! Потом шел, волоча ноги, через город, большой, тяжелый, обрюзгший, шел к пригороду, к их деревеньке Крапивенке. Стучал у окна:
- Таня! Я это.
- Вижу, что не прынц, - резко отзывалась мать и отходила от окошка.
- Виниться пришел. Пусти, Татьяна. Словечко скажу.
- Наслушалась.
Он садился на бревна, сложенные под окном, закуривал, опустив хмельную голову.
А в маму точно бес вселялся - начинала мыть, чистить в избе, песни петь (ох, и голос у нее был - заслушаешься!). Воду выплескивала с крыльца возле гостя; а то возьмет косу, траву начнет подкашивать - так тоже под самым его носом. Сердитая, веселая.
- Ан пятку-то срежу, сторонись! - И улыбнется ярко, и вдруг погасит улыбку. Красивая. Ах, красивая!
Юрка не знал, а понимал свое и сам начинал озоровать: за петухом погонится, перо из хвоста выдернет; через плетень перескочит; молоко в кружку нальет, на крыльцо сядет - пьет, на Матвей Иваныча пялится.
- Чего глядишь, не признал? - спросит тот хрипло и еще ниже голову нагнет.
А Юрка молчит, свою силу чует. И все ему хочется спросить, не он ли трубку с живыми узорами подарил. Но не спрашивал. Почему-то знал: нельзя.
А как война началась, мама и вернуться из города не успела, прямо из Архангельска да на фронт.
Сколько прошло, чего натерпелась - разве узнаешь?
"…Принимайте, какая есть…"
- Когда приедет-то? - спросил Юрка, не оборачиваясь.
- Не пишет-от, - проскрипела бабка. - На станцию надобно ездить встречать. - И Юрка по голосу уловил, что она подымается.
- Полегчало, бабушк?
Она отозвалась чуть смущенно, но уже посмеиваясь над собой:
- Видать, что не померла. А то кто ж за Татьяной ходить будет?
Он обернулся, встретил ее ожившие глаза, и с души спало.
Юрке тогда показалось забавным (он думал об этом): нельзя помереть, потому что дело есть. Неотступное. Разве смерть спросит? Удивился и запомнил, чтобы много лет спустя вложить это чувство в душу старого солдата, потерявшего семью и дом. Точное - горькое и радостное - чувство: так это, так: если ты кому нужен, век твой еще не изжит. Если нужен кому.
* * *
Мать приехала на седьмой день. Седьмой раз Юрка добирался с попуткой до станции (станция была за двадцать километров). Приезжал заранее, стоял за закрытыми воротами (к платформе почему-то не пускали до прихода поезда) - смотрел, пытался узнать. Рядом выли женщины, встречая запоздалых фронтовиков. Другие стояли, окаменело сомкнув челюсти: ждали судьбы. Теснились ребятишки, неловко приспосабливаясь поиграть: толкали друг друга локтями, брыкали обутыми ногами, тихонько хихикали. Маленькие еще, не знали, не помнили тех, кого должны были обрадовать, удивить, накрепко прибить к дому.
Но вот издали становился слышен паровоз, в рядах за воротами начиналось движение. Давали стукушки малышам, прикладывали концы платков к намокшим глазам: молодые выпрямлялись, прихорашивались, лица делались суше, строже. И вот поезд останавливался. Медленно, бесконечно медленно открывались двери, спускались ступеньки. Еще медленней не сходили - сползали, вываливались мужики, кто с костылем, кто в бинтах еще. Они сперва махали кому-то там, в вагонах, прощались со своим, привычным, а потом уже оглядывали пустую платформу.
Тут отворялись ворота, и блеклая, но рядом с ними всё же пестрая толпа, неистово голося, бросалась к ним, окружала, оглушала… Тут и поцелуи, и слезы, и поднятые над головой малыши…
А однажды на платформе остался безногий. Юрка видел, как его высадили дружки, сунули раскуренную цигарку, похлопали по плечам и потом поскакали в вагон, когда поезд уже дернуло. Человек остался на асфальте, так близко к этому асфальту, что потрогал руками. Он озирался вроде бы независимо. Он не видел (а Юрка видел, ясней ясного видел!), как стоявшая за воротами женщина скорбно и холодно поджала губы. Она туго затянула черный платок под острым подбородком, на смуглые натянутые скулы пятнами вышел румянец. Женщина подхватила на руки меньшого пацана, а двум другим, постарше, сказала твердо:
- Не приехал папка, - и двинулась прочь. Прочь, прочь, сперва шла, потом побежала, и дети поспевали за ней.
Жестокая или - ради детей? Не прокормит одна четверых. А может, и из стариков кто на печи лежит, руку за хлебом тянет? В эти голодные годы. В эти лихие… И вдруг обернулась, поставила малыша и - бегом, бегом назад, с криком, с воем. Кинулась наземь перед калекой: "Милый ты мой! Жаленный..!"
Юрка отвернулся, и пошел к шоссейке, и сбился с дороги.
Но с того дня, стоя у ворот, встряхивал головой, чтоб не думать: вдруг и мама такая же приедет - руками об асфальт? Как тогда? Подбежать? Поднять на руки? Что говорить? Ведь он не сможет, как та баба: "Жаленный…" И потом - он отвык от нее. Вдруг не узнает…
Юрка ждал у ворот.
Слезали проворно чужие какие-то женщины - кто с багажом, кто налегке (инспектора ли какие, гости, может, за семь верст киселя хлебать пожаловали). А мамы не было. Первые дни волновался, потом поостыл: будь как будет.
Но вот на седьмой день, как всегда, остановился поезд, открыли ворота, Юрка ринулся вместо со всеми. И сразу почти налетел на нее. Она уже успела сойти и стояла, опираясь на палку, рядом с чемоданом. Она была в аккуратной шинельке, стриженые волосы, наполовину седые, качались на ветру. Только лицо резкое, острое, чужое.
- Мама! - позвал он тихо, и она в этом шуме услышала, обернулась, обняла. Он стал выше.
От нее пахло резко - лекарствами - и приторно - болезнью. Юрка боялся разомкнуть руки - тогда ведь надо говорить. Это была чужая женщина, совсем чужая, и в нем не дрогнуло ничего. Да и она не заплакала, не улыбнулась, точно застыла вся.
Потом опустила руки, отстранила Юрку, оглядела:
- Большой совсем. И я-то уж тебе ни к чему. Как мама?
- Получше. Вас вот ждет, переполошилась вся.
И он поднял чемодан, а она, держась за его плечо и опираясь на палку, захромала рядом.
- В ногу ранение?
- В ногу. Чуть не отрезали. Загноилась рана. Много чего было.
Она говорила нехотя, без тепла. Она была еще не тут.
Доковыляли до дороги, Юрка поднял руку, и первая же машина остановилась. Он был так рад, что старый шофер подтянул маму в кабину, усадил.
- А мой вот сынок не вернулся.
- Может, тоже где в госпитале, - впервые светло поглядела мама. - Много, ох, много еще кто мучается.
Юрка закинул в кузов чемодан, взобрался сам, и поехали. А он думал о том, о безногом. И о маме. И о другом каком-то солдате, незнакомом, который идет к себе домой через чужие земли.
Шел солдат через чужие земли к себе домой. А дома у него нет. Все погибли родные. И для себя ему жить - тяжело с собой. И рана болит. А для кого ему жить, не помереть, - так и не для кого.
Машина бежала по дороге через картофельные поля, кругом широко стояло небо, а тоска держала сердце, затмевала все, не давала видеть красоту. Вот горя сколько вокруг, а как помочь? Что сделать для этой бабы, которая ушла было от беды, а потом рванулась к ней, не пожалев себя, детишек, горе другого человека, который, может, пил да поколачивал ее, поставила выше своего… Что сделать для этого шофера, для мамы…
- Слезай, сынок, приехали!
Юрка отер глаза, выпрыгнул, держа в руке чемодан. Грузовик стоял возле их дома. А на крылечке, теребя беленький накрахмаленный (выходной) платок, теплилась, как свеча, колыхалась, тянулась им навстречу бабушка.
Юрка с шофером на руках вынесли маму из кабины.
Бабушка мелко засеменила по ступенькам, причитая; странные были и такие не похожие на нее слова, и она была точно бы другая…
- Красавица наша… звездочка… зоренька теплая…