7
Посетителей в "Либерии" набралось уже порядком. Пили, ели, толковали. Были и знакомые (Митя Шагин со стаканом чая, Дима Григорьев с двумя прихиппованными "пионерками", Секацкий с какой-то свежей, ненадёванной покуда аспиранткой, бойкий на слово удильщик Коровин, выучивший наизусть Сабанеева, и даже темнила Левкин, любитель сдвигать створки и смотреть в глазок, любитель запираться и на стук не открывать), однако Норушкин пребывал в состоянии равновесия с миром (довольно неустойчивом), поэтому приятелей не то чтобы не видел - видел, но как-то не замечал. А те сами равновесия не разлаживали. Небывалый такт.
Музыканты упоённо ухали песню-колченожку: эй, мол, злая моя, открой мне дверь, эй, растакая моя, я больше не зверь - пусти меня, и я удеру от тебя со всех моих быстрых ног. Ух-ух. Гитара, бас, барабаны, перкуссия, простенький вокал - всего делов. Было там ещё что-то про ангела, который играет на консервных банках, и про сестёр и братьев, что дарят кому-то по ночам подарки, но это по преимуществу невнятно. Потому что в таком театре вместо бинокля в гардеробе полагается брать косяк. Тогда пробивает.
Однако Тараканов бдел.
Равновесие разладилось само собой, но по-хорошему.
Андрей позвал Любу, попросил стопку и кофе.
Голова была лёгкой, кровь бежала по жилам резво, хотелось шалить.
Мимо как раз шла к стойке григорьевская "пионерка". Довольно милая.
- Не будучи представленным, осмелюсь осведомиться, - словами предка, но с хищной улыбкой Ржевского сказал Норушкин, - в мои объятия не изволите?
Пионерка вспыхнула с несвойственной хиппушкам стыдливостью.
- Я замужем, - должно быть, соврала.
- Муж спит с вами из чувства долга, а я буду совсем из другого чувства, - пообещал Андрей.
- Я подумаю, - пообещала "пионерка" и порскнула к стойке.
- Нам не дано предугадать, кто может дать нам и не дать, - пропел ей вслед Норушкин, а про себя подумал: "Вот ведь похабство какое. Пусти меня такого в метро…"
8
Музыканты объявили перерыв. Стал резче гомон.
Подойдя к стойке с целью размяться и желанием очередной порции хлебного, Андрей сказал Вове:
- Поставь что-нибудь такое, что играли их отцы. Если есть, конечно. И посчитай мне сыр - пусть Люба принесёт.
Обратный путь к столу он проложил петлёй, чтобы продлить разминку и засвидетельствовать почтение.
- Привет, Норушкин, - сказал темнила Левкин, не отворяя створок, как будто внутри него кто-то умер и он боялся, что посторонний увидит труп и обвинит его в убийстве. При этом в своих текстах он описывал подсмотренный в глазок мир подробно, как имущество должника.
Норушкин привет принял.
- Братушка! Ёлы-палы… - троекратно облобызал Андрея большой и мягкий, как диван, Шагин.
Андрей ответно обнял Митю, и руки его за спиной Шагина не сошлись.
- И ты тут, бестия! Небось, гадаешь, как построить небо на земле? - стремительно подал ладонь Коровин.
- Что делать, если у меня под мышками растут перья, - сказал Андрей, - рудименты крыл ангельских.
- Все мы ангелы, - рот Коровина, словно жёваной газетой, был набит буквами алфавита, - а чуть копнёшь - лопату мыть надо.
- Дюшка, здравствуй, - не замечая тревоги на лице одной из "пионерок", приветливо махнул рукой Григорьев - хиппи второго (или, поди, уже третьего) призыва, охотник колесить стоном по глобусу. В действительности ему было нехорошо: днём он съел на ходу два беляша, которые текли у него по пальцам, и теперь в животе Григорьева рокотало/пучилось/зрело светопреставление. Впрочем, всё могло и обойтись, застыть, как неподвижно клокочущий мрамор.
Норушкин здравствовать обещал.
- Андрей, садись, - сказал Секацкий, похожий на аскета-пустынника, которого одолевают бесы. Он, кажется, не слишком дорожил дуэтом с аспиранткой.
- Сейчас, - сказал Андрей, - сигареты заберу, - и вышел из петли к своему столику.
Он и в самом деле собрался пересесть к Секацкому, но тут Тараканов поставил музыку, которая пригвоздила Норушкина к стулу.
И вправду, музыка была как гвоздь - по меньшей мере добрая стодвадцатка, - который входит в доску с пением. Это был старый концерт Ильченко, записанный на сэйшене прямо из зала. Примерно году в восьмидесятом. В нынешние времена запись, надо думать, поскоблили на цифровой машинке/технике/аппаратуре и штампанули на CD, поскольку звук был довольно чистым.
Когда-то, ещё юнцом-старшеклассником, Андрей знал песни из этого концерта наизусть. Но это было давно. Это было плохо забытое старое. И вот теперь это плохо забытое старое навалилось на него тяжело и густо, как вещий сон, который нет сил разгадать, как зима, которая сеет снег, чтобы в мире было не так, как всегда, а немного светлее, но при этом походя бьёт на лету синицу в сердце.
Мягким малорусским горлом Ильченко пел недозрелые слова, но пел отменно, и их зелёная кислинка пробирала Андрея до мозжечка:
В этих краях, на века околдованный,
Я колокольню сложу
И в небесах, словно я окольцованный,
Колокол я привяжу.
И потом мощно, звонко, раскатисто:
Бей, колокол,
Бей, колокол,
Бей, колокол,
Бей!
И ещё раз так же, но иначе - с иными голосовыми переливами/модуляциями.
"Что за чёрт? - незавершённо подумал Норушкин. - Ведь даже не на эзоповой фене свищет, а почти открытым текстом… Откуда ему знать про небеса эти подземельные? Выходит, и у него своя чёртова башня? Только, видать, не такой убойной силы, не так туго заряд забит - рыхлее, что ли, задушевнее…"
А Ильченко тем временем дразнил:
Я поднимусь в эту синь поднебесную,
Колокол трону рукой.
Всё, что не выплакать, всё, что не высказать,
Вызвонит колокол мой.
И опять по-хозяйски велел колоколу бить.
- Ну, ты звони, - хмельно буркнул под нос Андрей, - а я погожу пока…
Секацкий махал от своего столика рукой, но зря - Норушкин не видел. Он ничего вокруг не видел, потому что смотрел и думал внутрь себя.
9
Повеял сквозной зефир и надул Любу. В руках она несла большую тарелку с сыром.
На тарелке было всего понемногу: сыры влажные, рассольные, сыры мягкие, с гнильцой, сыры сычужные, острые, сладкие и пикантные и даже какой-то зеленоватый сыр, нашпигованный грецкими орехами. Всё это дело было переложено порезанным на ремни болгарским перцем. Венчала натюрморт, как нос - лицо, опаловая кисточка винограда.
Андрей оторопело принял стопку одним махом и закусил ломтиком сулугуни.
И тут откуда-то сбоку появился Вова с "крышей".
10
"Крышу" звали Герасим, хотя по паспорту имя Герасима было Иван, а фамилия - Тургенев. Учитывая недавнее всеобщее среднее и специфику среды, трансформация закономерная. Муму он не стал, должно быть, только в силу личного авторитета, который снискал благодаря сообразительности и знатным бойцовским качествам.
Герасим был на редкость хорошо сложен, как будто папа сделал/замесил его логарифмической линейкой. При этом он словно бы являл собой напор тьмы, ярость подземных сил, от которой по швам трещит хлипкая плёнка цивилизации, - люди такого типа невыносимы в нормальной жизни, но на войне они незаменимы.
Как часто водится, в братву Герасима кинуло из спорта - был он из того, первого ещё призыва мастеров восточного мордобоя, сэнсэи которого в своё время по Указу отчалили на зону. Будучи человеком средних лет, благополучно, без психических травм пережившим смутную пору желторотой гиперсексуальности, Герасим беспредела не уважал, потому и "крыша", где он числился в верховодах, слыла совестливой, держалась понятий и кровь (чужую) мешками не проливала, хотя совсем без крови, разумеется, не получалось. Да и формы бандитизма потихоньку менялись - теперь Герасим вполне официально входил в совет директоров какой-то сомнительной асфальтовой корпорации "Тракт", что, несомненно, придавало его образу даже некоторую респектабельность. Более того - Герасим был не чужд культуре. В прошлом он пару раз встречался на татами с профессором философии Грякаловым (оба имели чёрные пояса) и, одержав победу в первом спарринге, был бит во втором, что заставило его впредь без предубеждения относиться к идее просвещения и не держать всех, говорящих без запинки слово "деконструктивизм", поголовно за лохов и фраеров.
Ну и наконец, совладелица "Либерии" и компаньонка Вовы Тараканова, неотразимая внешне, но непоколебимая, как Гром-камень, внутри, Мила Казалис, имела счастье быть некогда предметом школьных вожделений Герасима, что оказалось достаточным поводом для совершенно исключительного положения арт-кафе "Либерия" под сенью собственной "крыши": Герасим не брал с заведения мзду. Не брал ни в каком виде, прикрывал от наездов абсолютно бескорыстно, что в собственных глазах Герасима резко поднимало его MQ (показатель нравственного коэффициента). Поднимало настолько, что определённо выводило из отрицательной величины. Он просто здесь порою отдыхал, послушивая музычку и почитывая свежераспечатанные листочки, предложенные Милой Казалис к чашке кофе, - очередные сочинения Секацкого, где тот ловко толковал о неизбежности братвы и положительной роли бандитизма в деле становления цивилизованного рынка. (Эти, равно как и другие, статьи Секацкого Левкин тёпленькими подвешивал в сетевой журнал polit.ru, откуда Мила на забаву Герасиму их и сдёргивала.)
- Братан, свободно? - Пальцем в платиновой печатке с камушком и вензелем "ИТ" Герасим указал на пустой стул.