Альма, поджав левую заднюю ногу, негромко заскулила. Я стал выбирать у нее между пальцами смерзшийся в лед снег. Она лизнула меня в щеку. Я глупо улыбнулся, потому что, когда вас целует собака, губы на лице сами раздвигаются.
Интересно, снег хорошо лепится? О, очень хорошо! У меня получился отменно крепкий, ядреный снежок. Куда его? А, в Дедушку! Снежок, точно пущенный, со звуком разбился о плечо Дедушки. А еще? А ну-ка в Аркашку, а то они там совсем засекретничались. Снежок только слегка мазнул его по шапке. Жаль! Аркашка, продолжая внимательно слушать Нику, начал лепить снежок. Я тоже нагнулся за снегом и в это время получил крепкий удар в плечо.
– Ах так? – пробурчал я под нос. – Ну, тогда…
Я нагнулся и, слепив сразу пять или шесть снежков, выложил их аккуратным рядком. Аркашка этого маневра не заметил, но нападать без объявления войны, как фашист, неблагородно.
– Эй! Ну-ка, держись! – крикнул я и начал обстреливать Аркашку короткими очередями. Он спрятался за Нику и, выглядывая оттуда, увещевал меня:
– Уймись, дитятко глупое, неразумное!
– Только высунься, герой! – крикнул я ему, одновременно быстро наращивая запас снежков. Крепенькие они вызывали к себе такое же уважение, как настоящие боеприпасы. Началу боевых действий дико обрадовалась застоявшаяся Альма. Она начала бегать между нами, лая то на меня, то на Аркашку. Вдруг я получил подряд два удара, да еще один снежок пролетел совсем рядом.
– Ах, так? – крикнул я. – Ну, тогда держи вот это! – быстро перебежав, чтобы открыть противника, я выстрелил длинной очередью из пяти снежков.
– Прости, дорогой товарищ, – сказал Нике Аркашка, – теперь не до того, – и, скинув вязаные перчатки, стал лепить снежки.
– Товарищи! – звонко сказала Ника, как на собрании. – Ну как не стыдно!
– Ой, стыдно! Ой, стыдно! – приговаривал я, обходя противника.
Альма мягко прихватывала зубами полу моего пальто, потом, заливаясь лаем, бросалась к Аркашке, словно говоря в тон хозяйке: "Ргав! Такие воспитанные мальчики. А такие шалуны. Ргав!"
Вообще-то я не считал себя воспитанным. Другое дело – Аркашка, Витя… Но Альма лукавила перед Никой. На самом деле ей тоже стало весело. Несколькими удачными выстрелами я выгнал Аркашку на баррикады. Так мы называли скамейки, составленные на зиму в несколько этажей. Это было самое потрясающее место для игр. Здесь можно было вообразить себе все что угодно, хоть развалины Сталинграда – межскамеечные пространства образовывали сложные лабиринты и таинственные проходы, кое-где наполовину заваленные снегом.
– Так вы вот как? – сказала Ника и неловко, по-девчачьи бросила слишком большой и плохо слепленный снежок, который, не долетев, развалился. Но это ее только раззадорило, и началась общая битва народов. Я уже знал кое-что про свою азартность и потому старался кидать в Нику не снежками, а пригоршнями снега. А то я так мог залепить, что ой-ой-ой!
Когда мы, малость подустав, хотели отряхнуться, оказалось, что снег уже въелся в пальтовую ткань, свалялся на ней катышками и не отряхивается. От моих ботинок шел пар, носки внутри были насквозь мокрые.
– Ну, хватит. Пойдемте сушиться. Уймись, Володь! – сказал быстро успокоившийся Аркашка. А я бы мог еще долго, до полного изнеможения играть. Я всякой игре отдавался до страсти.
Была у нас с Аркашкой одна замечательная сушилка. Если зайти в высотку с центрального входа, то там, в междверном пространстве оправленные в красивые бронзовые решетки дули горячим воздухом мощные калориферы. Этот воздух по запаху напоминал воздух метро и очень мне нравился. Идя между дверей, мы уходили с Аркашкой подальше от центрального входа. Была там в конце одна засасывающая решетка. Мы кидали на нее наши мокрые шапки и варежки, и они мгновенно, как по волшебству, прилипали.
Тут было не только тепло, но и очень красиво: полы и стены бело-и розовомраморные; массивные бронзовые, может быть, двух, а может быть, и трехпудовые ручки дверей с литой чешуйчатой поверхностью; просторные, тоже в бронзовой оправе стекла дверей; а сверху, под гудение трансформаторов голубовато сеялся "дневной" свет. Гудение ламп прикрывало своим звуком наши слова, и под него хорошо и безопасно можно было говорить обо всем. Это чудо техники не так давно появилось и вызывало у меня полный восторг: мне хотелось и дома завести такой "дневной" свет.
У входа Ника заупрямилась или застеснялась, и они с Альмой отправились домой, а мы с Аркашкой вошли вовнутрь. Но это было и лучше. В конце-концов это было только наше с Аркашкой место. А у нас с Никой должны быть совсем другие любимые места. Я такие местечки специально искал и потом как бы случайно приводил туда Нику…
Освободившись от всего мокрого и немного согревшись, мы с Аркашкой в этот раз долго стояли молча, думая каждый о своем.
Шапка под пуделя
Аркашка, Аркашка! Я почему-то никогда не думал: а каково-то тебе было с нами в роли третьего? Мне казалось, что лучше, чем теперь нам втроем, ни нам, ни тебе и быть не может. Да и что обидного в том, что это пока не с тобой случилось? Разве мы с Никой хоть что-нибудь скрываем от тебя? Да если уж начистоту, я даже иногда хочу поменяться с тобой местами. Потому что любить, скажу я тебе, это тяжелый неблагодарный труд. Это крест такой. Все время надо быть на какой-то невероятной высоте. Когда ж отдохнуть? Вот я, например, замечтался. Скоро придет лето, мама обещала нас с Танькой сводить в зоопарк.
– О чем ты думаешь? – сразу подлавливает Ника.
Это она придумала – говорить всю правду, даже о своих мыслях. Как я ей поддался? Нельзя же так, и не для того, чтобы думать что-то запасное и подленькое, а ради свободы нас обоих. И потом – нельзя же все выбалтывать. В молчании – тоже много чего есть, что без следа испаряется, когда начинаешь об этом вслух… И в самой большой любви должен оставаться уголок только твоего. Тогда любовь не покажется игом. Хочется жертвовать собой ради любви? Жертвуй! Жертвуй почти всем, но не всем. Оставайся в свободе, не порабощайся. Оставайся всегда мужчиной, то есть ведущим, а не ведомым…
В этих отношениях, Аркаша, вот какая каторга. Подразумевается, что ты все время думаешь только о ней, о любимой и о вашей любви. Нельзя подумать ничего своего, мальчишеского. Ну и начинаешь, как в школе, подгонять свои мысли под ответ.
– О чем я думаю? Я думал, что скоро лето, – неискренне нудишь ты. – Неплохо бы нам с тобой (где мама, куда пропала сестра?), неплохо бы нам с тобой сходить в зоопарк. Знаешь, есть такие презренные всеми твари – шакалы и гиены. Интересно, как они выглядят? Может, они того? Вполне симпатичные? Как думаешь?
Ника надувается. Оно и понятно. Если бы я начал то же самое, но с обращения "Никочка…" Вот этот-то маленький хвостик "чк" совсем мне не давался. В грамматике русского языка он называется уменьшительно-ласкательным суффиксом.
Как ни хороша была Альма в роли ширмы, заслоняя от моих предков нашу любовь-дружбу вчетвером, они, предки, что-то свое думали. В таких случаях папа, хитровато прищурясь, говорил:
– Вовуле, ты же знаешь, что твой батька – разведчик. Батька кое-что видел и понимает.
От этих слов, еще вполне безобидных, словно кипятком обваривало. Было лестно, что взрослые уже смотрят на тебя всерьез. Было противно, что они, кажется, лезут не в свое дело. А еще – страшновато, потому что родительская деликатность не была образцовой. Но хорошо, что дело пока ограничивалось одними намеками.
Иногда, когда мы с Никой вдвоем, встречаясь где-нибудь на Чистых прудах, у новенького, только что открытого памятника Грибоедову ("Себя я Чацким ощущал, и ждал измены, как отравы"…), отправлялись гулять по Москве, было очень приятно идти рядом с ней. Мы шли на комсомольско-пионерском, как тогда острили, расстоянии, и когда в толкучке наши локти нечаянно (о, всегда нечаянно!) соприкасались, какая-то неведомая, но страшная электрическая сила сотрясала нас обоих. Я точно знал, что обоих. И она, я думаю, знала, что не только ее. Этого мы никогда и словом не коснулись. Иногда, но крайне редко, такое легкое столкновение можно было почти незаметно, почти невинно подстроить.
Мы и были совершенно невинны. Мы еще даже ни разу не целовались, хотя в каких-то неотчетливых грезах что-то такое мне полу-снилось. Когда мы стали переписываться, слово "целую" я долго не мог выговорить даже пером на бумаге.
С осени в школе заработал драмкружок. С полкласса желающих в нем заниматься явилось после уроков в актовый зал. Нам представили руководителя, седеющего актера благородной наружности. Звали его Леонид Васильевич. Он был высок и по-актерски элегантен. Сказав, что нас многовато, он предложил каждому по очереди что-нибудь прочитать. Нам с Аркашкой достался какой-то политический памфлет в стихах, настолько фальшивый, что мне стыдно было его произносить, не то что декламировать. Что-то про империалистов, как всегда размахивающих атомной бомбой. Я тушевался, мямлил и сбивался. Дуэт провалился, и нас с Аркашкой не приняли. Было обидно. Приняли Витю Иноземцева, Нику, красавца Андрея и Наташу Лазореву.
– Будем ставить чеховский "Юбилей", – услышал я уже не относящиеся к нам с Аркашей слова Леонида Васильевича. – Для начала прочтем рассказ и распределим роли.
Это так грустно, слушать о планах, которые не про тебя.