Дядя Миша развязал мешок и вытащил оттуда сосунка-поросёнка, который теперь у него в руках, дёргаясь всеми частями тела, заверещал на весь лес, как работающая вхолостую бензопила.
– Ну, и что с ним делать?
– А то ты не знаешь, что? Я, от Марьи, чтобы этот фрукт не подавал голоса, в мешок пару горстей муки всыпал. Пусть теперь поорёт, прокашляется.
– Нет, Лёха, – дядя Миша впервые при мне назвал его так, по-пацански, – сам управляйся. На вот тебе нож, и действуй!
Лёшка Леший одной рукой прихватил сосунка за шею, а в другой руке у него очутился тот быстрый нож с наборной рукояткой.
Раз! И всё готово. Из распахнутой шеи два или три раза торкнулась чёрная на солнце струя и – всё.
Лёшка на пенёчке быстро вспорол по-детски розоватое пузцо с двумя рядами крошечных сосочков. Отшвырнул от себя окровавленные ошмётья внутренностей и протянул враз опустевшее тельце дяде Мише.
Тот, пока я с интересом смотрел на Лёшку, успел пристроить рогульки обочь костра и теперь заострённой с одного конца палкой пронизал насквозь розовую тушку и прилаживал всё это над углями.
– Давай, – сказал он мне, – крути поросёнка так, чтобы тушка равномерно поджаривалась. Да смотри, не прозевай, когда гореть начнёт.
Кого учить?! Мы это с ребятами на речке не раз делали, правда, только с зазевавшейся под ногами курицей, но всё-таки!
Жарить мясо на вертеле, и чтобы оно не подгорело, почти невозможно. Оно всегда старается завалиться на огонь той стороной, которая уже дымится. Вот и приходиться крутить тушку так, чтобы вскипающий на огненном дыхании жир не капал, возбуждая непомерный аппетит углей. Но сколько бы ты ни был внимательным и прилежным, жир всё равно, треща и брызгая, как чересчур разговорчивый пьяница слюной, обдаст коптящим пламенем уже подрумянившееся мясо, возбуждая и твой начинающий вскипать аппетит.
Время от времени, когда угли начинали уж очень "пыхать", я укрощал их водой, потом тыкал ножом мясо, но оно оставалось ещё жестковато, хотя могло сгодиться и такое.
Мясо – человек! Я чуть слюной не подавился, позабыв в руках Лёшки Лешего толчками уходящую жизнь бедного существа и по-детски розоватое пузцо с крохотными сосочками.
В жизни всегда так…
Дядя Миша не любил водку, хотя к вину был большой охотник. Но на этот раз, когда Лёшка Леший достал маленький, литра на полтора, жбанчик с домашней самогонкой, только одобрительно крякнул и отложил свою бутылку, которая ещё оставалось в запасе, снова в заграничную коробку.
Вот мы сидим на брёвнышке возле небольшого пня, на котором, как на разделочной доске, лежит поросёночек, с него дядя Миша только что соскоблил обугленные участки кожи.
– Ну, – сказал он, держа стакан, – за работу!
– Мишка, ты говоришь, как Хрущёв на партийном съезде. Давай просто выпьем за тех, кто уже не выпьет! И помолчим…
Я, страдая нетерпеньем быстрее прикоснуться к закуске, уже выпил, пусть и небольшую, порцию. В желудок словно кипятка плесканули. Ух-ты!
– Поперёд батьки…, – остановил на лету мою руку Лёшка Леший. Он, прижав концом ветки тушку, отполосовал ножом от румяного бока пласт с поджаристой крепкой корочкой и протянул мне. – На, гвоздь сапожный! Вспоминай Лёшку Лешего. Может, когда и за меня выпьешь.
– Выпью, дядь Лёш! Обязательно выпью! – я погрузил молодые, охочие до мяса зубы, в самую мякоть.
– Так, – сказал мой напарник, вытирая пучком травы сальные руки, – деньги счёт любят. Будем делить навар от яиц. Алексею, как и положено, яйца, ну а нам с тобой бульон. – Дядя Миша разложил на бревне три стопки денег: одна большая, другая поменьше, а третья самая маленькая. – Берите, кому сколько причитается по совести!
Я полез за деньгами первый и взял самую маленькую стопку.
– Ишь, ты! – восхищённо сказал Лёшка Леший. – Молодой, нахальный, а порядок знает… Всё! Физдец, пацан! Бери деньги и физдуй на кордон! Скажи, что с района машины не будет. Пусть племяшка сама на большую дорогу выходит и попутку до станции ловит. Не барыня какая! Артистка! В Москву ей надо! Ну, давай, чего торчишь? Физдуй! А мы здесь посидим, потолкуем по-своему. Топай, давай!
Я, обрадованный, что всё кончилось, со всех ног пустился через лес, напрямую.
До кордона какие-то там километры. Это мы – мигом! Карман радостно оттягивала непривычная пачка денег.
Таких денег я отродясь не видел. Моему отцу надо работать полгода, чтобы столько получить, сколько я только что получил за полтора месяца. Будет, будет и ребят чем угостить, будет и отца уважить, и матери будет что-нибудь купить, да и себе оставить на выпускной костюм, и на всяческие будущие развлечения хватит.
Хотелось скорее попасть на кордон: похвалиться заработанными деньгами, попрощаться с хозяйкой, посмотреть последний раз на королеву Марго, и – домой!
Но после обильного обеда бежать не было никакой охоты, и я перешёл на шаг, радостно горланя по дороге всё, что придёт в голову.
Вот и заветные берёзки с обвисшими ветвями просвечивают сквозь строй подтянутых сосен, как табунок девчонок сквозь строй солдат. А вот и дом…
В дверях меня встретила тётка Марья, хлопочущая возле двух больших чемоданов. Один из них стоял открытым, и она, прижимая полным коленом крышку, всё пыталась и никак не могла его закрыть.
– На-ка, помоги! – она ничуть не удивилась, увидев меня рядом.
Я быстро помог ей закрыть застёжки и вопросительно посмотрел на неё.
– На меня не смотри! Иди вон в горницу, там наша актриса в Москву собирается. Занятия скоро. Опаздывать никак нельзя. Вот с района машину до станции ждём. Должна приехать, а что-то не видно…
– Дядя Лёша сказал, что машины не будет. Пусть, говорит, сама на дорогу выходит и попутку ловит, если ей приспичило.
"Ей приспичило" – это я, разозлясь, добавил от себя.
– Ах, паразит! Как же она сама эту тяжесть понесёт? А мне никак нельзя.
Почему – нельзя, этого она не сказала.
Я, забыв обиды, сразу обрадовался:
– Тёть Маш, – не показывая восторга, как можно спокойнее сказал я, – какая тут тяжесть? Я – вот он! До самой станции провожу! – Подняв чемоданы, я с ними хотел покружиться, но быстро опустил на пол. Баулы были действительно тяжёлые, но пришлось делать вид, что для меня это совсем ерунда. – Легче пёрышка!
– Ну, если легшее пёрышка, тогда иди, зови её, а то к поезду опоздаете. Сейчас не зима, уборочные машины по большой дороге на станцию хлеб возят. Успеете, небось! Зови!
Услышав наш разговор, в дверях появилась сама виновница дорожной суматохи:
– Ой, помогайчик объявился! Бессовестный! – Она обидчиво надула губки, показывая всем видом, что я перед ней в чём-то виноват. – Не надо мне такой помощи, если не хочешь! Не надо!..
Теперь она стала похожа на маленькую девочку, у которой только что отобрали куклу. На её пушистой реснице даже слёзка заблестела. Или мне тогда так показалось…
Я сбивчиво стал говорить, что, наоборот, я и прибежал сюда, чтобы ей помочь. Чтобы проводить. Чтобы посидеть с ней на дорожку в привокзальном буфете. Чтобы пожелать ей успехов в учёбе. Чтобы…
– Да вот он я весь! Поехали!
Она долго целовалась с крёстной. Потом все мы присели на дорожку, по старому обычаю. Посидели, помолчали. Потом тётка Марья, вероятно, забыв обо мне, вытерла цветастым подолом слёзы; при этом её полные белые ещё не тронутые возрастом крепкие женские ноги обнажились почти до исподу. И заспешила, заспешила рядом.
До "большой дороги" надо идти километра полтора, и тётка Марья, не останавливаясь на дороге, широким размахом перекрестила нас и повернула к дому.
Чемоданы были словно набиты кирпичами. Как я не хорохорился, но руки у меня вытянулись от плеч почти до самой земли.
Тётка Марья ушла, теперь можно, не теряя лица, и отдохнуть. Я поставил чемоданы на дорогу и полез в карман за сигаретами, которые мне дал на прощанье мой старший друг и наставник дядя Миша, Михаил.
Моя спутница, ради которой я, не щадя сил, здесь надрываюсь, тоже вынуждена была остановиться, нетерпеливо посматривая туда, откуда нет-нет да и слышался отдалённый гул машин. Самый уборочный сезон. В такую пору доехать на попутке до станции легче всего. Туда на элеватор как раз и возят машинами новый урожай. Поэтому спешить, обрывая руки баулами, не надо, но и показывать свою усталость тоже незачем.
– Закурю, давай! – сказал я, опустив на землю баулы и хлопая по карманам в поисках спичек.
– Какой ты вредный мальчишка! Убежал тогда. Я его ждала, ждала, а он скрылся и даже поговорить со мной не захотел, и теперь обижается. Дуется. А у меня ангина была, горлышко… – она подняла голову, показывая, как у неё болело "вот тут!".
В свободном вырезе летнего ситцевого платья бархатистая раздвоённость успевших загореть на летнем солнце всхолмий, великолепная цезура эта, и голубая жилка на незащищённой шее так взволновали меня, что я забыл и про сигареты, и про спички, и про неподъёмные чемоданы, которые мне ещё тащить и тащить.
– На, прикури! – она достала из маленькой замшевой сумочки блестящий изящный брелок и, что-то там нажав, поднесла ко мне колеблющееся голубенькое пламя.
– Ух, ты! Ну и зажигалка у тебя!
– Её мне Женя Евтушенко подарил. Поэт известный. Может, слышал? За ним будущее нашей литературы. А ты всё – Твардовский да Исаковский! Стара классическая лира!
– Ну, это – как сказать! Василий Тёркин вечен. А песни какие!..
– Ну да, вроде этой: "Я таковский и сяковский. Я московский и смоленский. Я Михайло Исаковский – городской и деревенский…".
Где она слышала эту эпиграмму, не знаю, но до сих пор она у меня на языке. Наверное, эта королева Марго не такая простая штучка, как мне тогда казалось.