4.
Как бы ей хотелось - думала она потом не раз - уничтожить их. Всех, разумеется. Не только дачных. Выходит, она притворялась почти толстовкой, когда посмеивалась над кровожаждущим Буленом? Или - страшно сказать - боль, которую прятала, обманывала, превращала в сон - эта боль притупилась? Нет, нет. Пока бежали из Крысии (точное словечко придумал ее толстощек), пока видели разное - озерышко крови вдруг, перед серой дверью неприметного дома пытайки в Харькове, или портрет демона с ядовитой бородкой над входом в опечатанный собор там же, или ничейного мальчика на вокзале в Белгороде - он только вытягивал руку и мычал "ы! ы!", или всего лишь притихшие глаза крысограждан - пока видели такое, разве она могла помнить то?
А потом в беженских скитаниях, когда из беспечной барышни надо было спешить превращаться в кого-нибудь полезного, потому что родителям плохо?
В Праге, между тем, у нее появился как будто жених (так, во всяком случае, надеялась мама - ей хотелось уйти спокойной) - юноша из крещеной кабардинской семьи - Алексаша Заур-Бек. Нет, если кто подумает, что горская кровь влекла его к зверствам, тот ошибется. Он писал французские стихи до войны, он ловил старых профессоров на несуществующие латинские афоризмы - уже в Праге, где продолжил всерьез учиться, он - между двумя указанными занятиями - успел поноситься по южной русской степи верхом, а по Таврии - на бронепоезде "Иван Калита". Но интеллигентская привычка - задуматься посреди разговора и вписать что-то в блокнот миньятюрным карандашиком - оставалась. Среди афоризмов, стихов (и не только по-французски - разве по-русски плохо - "Муха села на вишневое вареньице, Вот и все, друзья мои, стихотвореньице"), почему-то цифры. Ольга видела мельком - долги? Но он никак не был похож на кутилу. Неудивительно, что состоял казначеем русской церкви в Праге. И в ту пору (она заметила, когда во время верховой прогулки ворот у него расстегнулся) - вместо золотого креста, который он ей однажды показал, потому что крест был подарен родителям самим отцом Иоанном Сергиевым (Кронштадтским), был - медный, простой, грубой работы - такие делали руки солдат - тоже ведь заработок. Ольга не смогла выдержать политес и спросила. Алексаша засмеялся - подарил иоанновский крестившемуся тут в Праге русскому еврею с намеком - надо бы пожертвовать на строительство старческого приюта при церкви. Тот что недавно построен? Именно. Что за еврей? Назвал фамилию. У-у. Помню: вышел скандал с единоверцами. Небольшой. Он в Бога (да, да) не очень-то верит. Но он крестился из протеста. Тоже - поступок. Не все евреи теперь - сказал он - гонят Христа. Пусть одним будет меньше. Заур-Бек засмеялся: мне было жалко крест отдавать, но как снял - мой еврей, знаешь, почти заплакал.
Золотые кресты - так часто случалось - русские продавали в изгнании, чтобы выстроить церковь там, где еще не было. Заур-Бек мужественно предложил свой крест ювелиру - тот обещал внятную сумму. Но Заур-Бек никак не мог решиться, потому что никогда не узнаешь, в чьи руки попал…
Заур-Беку она первому про то рассказала. Столько лет это было спрятано, а тут вдруг не смогла промолчать.
Нет, конечно, не жених - а, как говорили раньше, поклонник. Так что Булен зря преувеличивал ее одиночество в Праге. Стройный Алексей Николаевич Заур-Бек с темными усиками денди (вы могли бы догадаться, что первого человека в херсонской чека он прикончит табуретом на его же кухне, где тот - удивительное дело во время налета белых на город - чавкал галушками?) почтительно сопровождал Ольгу в театре, в синематографе как-то выкупил для нее два лишних места (она сразу подумала про блокнот с цифрами), чтобы никто не тревожил из соседей (пражские синематографы неприлично экономны). Ольга смутилась, выговорила ему - он оправдался своим Востоком, который, впрочем, старательно преодолевает. А цифры? Ты - в долгах? Была уверена, что нет, а он вдруг мялся, не отвечал.
Он заносил туда обиды - нет, она не узнала - с несколько поплывшей психической точностью. Она обмолвилась, вот, что комиссаров было на их даче одиннадцать - значит, он так и занес в книжечку. Что, Заур-Бек, удалось выправить пеню?
С Заур-Беком после Праги она не виделась, а ведь он тоже перебрался в Париж. И она как-то слышала его имя от Булена, даже, засмеявшись, сказала, что с кабардинским князем у нее почти вышел роман. Вот как? - Булен ценил подобные сказки. - Почему не зовешь к чаю? Грустно, - сказала она. По-прежнему питаешь пылкие?.. Грустно, собакин, что время идет, все мы - стареем. Ей исполнилось тридцать шесть, получается, лет?
От Булена она скоро узнала, что Заур-Бек (он уехал в Испанию против красных вместе с генералом Анатолием Фоком и смешливцем капитаном Лопухиным) был убит в деревне Кинто, под Сарагосой, в августе 1937-го.
Дальше - представить нетрудно. Синие мухи на трупах, снятые с ног хорошие сапоги, яма без отпевания, чистые лица под горячим небом, пробитая голова или сердце, так?
А в красных музеях, к примеру, любят, чтобы еще на груди - простреленное письмо из дома или фотография курносой девушки, а лучше, лучше всего - партийный билет с пронзенным предательской (почему? - всегда недоумевал Булен, - они тоже стреляли) пулей девизом, всем в Крысии знакомым - "партия - глум, месть, подлость нашей бобохи".
Нет, в нагрудном кармане у Алексаши Заур-Бека была чистая иконка Николы с внимательным, как обычно, лицом и еще книжица с рифмами и цифрами. Их - если бы расшифровали - точно надругались бы над телом (испанцы, мужеложествующие с Марксом - Лениным, особенно горячи). Но в спешке цифры (ах, легкомысленные испанцы!) спишут на долги проституткам, на долги кабатчикам.
А слова? Как кстати подбежит журналист в припыленных очках и смелых ботинках вояки (псевдоним и фамилия секретны) - "наш друг из Москвы", "зовите меня камраде Миша". Он и разберет веселые строчки:
Пожалуй, лучше ты завшивей,
Чем крепостным у Джугашвили.
Белогвардейская сволочь! Вот кто валялся перед ним. Журналист обернулся к своему компатриоту - "Смотри-ка, что я нашел":
Вам не жаль красы Мадрида,
Где на площади усищи
Искажают стройность вида
Краснорожим полотнищем?
Журналист чувствовал, как влажнеют подмышки. Такой документик нужно транспортировать срочно в Москву (да, он не знал, что стихотворные шалости Заур-Бека в 1940-м пришпилят ему, и тщетно он будет выть на допросах, чтоб провели графологическую экспертизу - "епетизу? х-хы" - следователь Дризун никогда не доверял иностранщине). И потом (это каждому известно - немаленькие): разве нельзя писать левой? Важен, сукин ты сын, смысл!
Не надо думать, что Москва
Навеки так окрещена.
Но даже не запрещена
Старушка милая Москва.А почему б не Ленинсква?
Звучит получше, чем Москва?
А почему б не Ленинва?
Ведь тоже лучше, чем Москва?А как вам Ленинск-на-Москве,
Соответственно, реке?
Но звучно также Ленинква,
Вы где родились? В Ленинкве…А если Ленинглавноград?
Не повторять чтоб Ленинград.
Но плохо: скажут Говноград,
Как искажают - Ленингад.А скромненько - Ульяносква?
А кратенько - Ульяноква?
Не лучше ль просто - Сталинва?
И всем понятно, что Москва!Красавэца Сталининва,
На праздныки раскрашэна!
Так спэрэди, так и в задэ,
Не лучшэ ли Сталинвзадэ?
Но даже следователь Дризун не совладал с тайнописью заур-бековских цифр, хотя кишками чувствовал, что контрреволюция кишит, кишит тут.
И на странице с одиннадцатью цифрами - перед каждой цифрой - торжествующий крест. Все-таки одиннадцать республиканцев, точно не нашедших дорогу в пресветлое сталинско-ибарруриевское счастье, - это немало?
Зло и добро - говорил почти поэт Заур-Бек - словно весы в мироздании. Я, например, подаю милостыню здесь в Праге и думаю, что где-нибудь на просторах России моему брату с культями тоже кто-нибудь подаст (оторвало ноги взрывом под Новочеркасском, - но Алексаша знал, что брат выжил и скрыл свою службу у белых, прикинувшись просто инвалидом германской войны).
И зло… - нет, таких вещей Заур-Бек никому не открывал. Восточная кровь, конечно, любит поэзию, но не болтлива.