Фигль - Мигль Щастье стр 10.

Шрифт
Фон

- Белокочанная, кольраби, брюссельская, - добросовестно перечисляет Фиговидец и запинается, глядя в округлившиеся глаза моего приятеля. - Цветная, - шепчет он напоследок, и невнятная скоропись его интонации неотличима от горестных каракуль (когда горе боится себя обнаружить) "прощай навсегда" тех, кого не любят.

- Они выращивают на огородах овощи, - говорю я Мухе.

- А что ещё можно выращивать на огороде? - поражается фарисей.

- Коноплю, - машинально отвечает Муха. Он похож сейчас на человека, который внезапно узнал, что говядину можно не только есть, баб - не только ебать; вся его жизнь в этот миг откровения расплавляется, потеряв хребет, в вопрошающем взоре того, кто со всем перечисленным делал и делает что-то иное, непознаваемое.

Фиговидец переварил коноплю значительно бодрее, чем Муха - капусту и, куда-то в мыслях перескочив, поинтересовался, нельзя ли нанять машину, - в самом-то деле - поехать вдоль реки.

- Про вдоль реки забудь, - говорю я. - Ни один шофёр не согласится.

- Может, обратиться на первых порах к властям? За содействием. Знаете, как прежде, в настоящих экспедициях.

Муха сразу оправился.

- Ну ты точно ребенок, - сказал он. - Кто же обращается за содействием к властям?

- От властей наоборот откупаются, - добавил я. - Чтобы они не вздумали содействовать.

Фиговидец не спросил "почему?" Я заметил, что улыбнулся он скорее с пониманием, устало, согласно. Отвернувшись к лесу, он следил за птицами, далёким движением облаков, за тенью. Он видит, что я за ним слежу, но ему всё равно: даже если он и притворяется, то притворяется хорошо. На Муху он не реагирует искренне: как на ребенка или собаку. Он смотрит на небо, теоретическое знание о котором (небо то же самое) не совпадает со свидетельством встревоженных чувств (небо другое, чем над В.О.; ничего общего). Провонявшее от соседства со свалками земли, оно висит над нами старой половой тряпкой, из него каплями цедится жирная вода. Муха поднимает обломок кирпича. "Доброшу до прудика?" - спрашивает он сам себя. Воздух перед дождём загустел, даже камню тяжело лететь.

Школа набросилась запахами: в левую ноздрю - ядовитый запах хлорки, в правую - едкий запах мастики. По коричневому линолеуму коридора неслась завуч: тяжёлая, мощная, неизменившаяся; откинув вздыбленную золотую лаву перманента; в высоченных узких сапогах, с хлыстом в руке. Хлыст нежно, нервно гулял по слитому с ногой голенищу.

Взрывной волной рефлекса нас разнесло по стеночкам. Муха, спасая Фиговидца (есть у него эти рефлексы, нет ли), толкнул его так, что я едва успел сунуть ладонь фарисею за спину, останавливая в нескольких сантиметрах от стены. Впитавшая тысячелетия ненависти и страха, стена сочилась потом, слюной, жиром, отслаивалась ороговевшей кожей, спёкшейся кровью; в её липкую, жадно дышащую поверхность глубоко ушли мёртвые мухи.

- Родители? - на ходу каркнула завуч. - В учительскую! - Она указующе взмахнула хлыстом.

От движения хлыста частицы воздуха бросились врассыпную, и я увидел, что Муха затрясся. Позже, в учительской, пока составлялись бумаги, он сидел не шевелясь, окоченев, несчастный, немой и вспотевший, как когда-то на уроке, и смотрел, боясь оторваться, в пол - лишь бы не увидеть те же эмалевые ледяные глаза. Фиговидец покоился на своём стуле аккуратно и угрюмо; я курил и подписывал бесконечные бланки. По углам пыльной задымлённой комнаты лежали ворохи страшных воспоминаний; серые портреты на стенах (классики, учёные, выдающиеся педагоги) глядели зло и тускло, как фотографии разыскиваемых преступников. Учебники на корявых полках затаились, карауля что-нибудь зазевавшееся: муху, руку. В горле першило.

Бескрайне раскинувшись за чёрным столом, завуч смотрит на меня с любопытством - это смелое, простодушное в своей открытости, грубости любопытство, интерес человека, который не умеет бояться. Хлыст лежит перед ней, такой мирный, пасторальный, словно и не он полчаса назад разгуливал по спинам учеников и учителей. Мирный, пасторальный - но он был не сонный, нет. Он поработал, ему предстояло ещё работать; он отдыхал, но был внимателен.

Завуч не боялась меня, я не боялся её - но и только. Зло, которое я мог причинить ей, и зло, которое она могла причинить мне, находились в примерном равновесии; отлично это понимая, она не задиралась. Если применительно к таким людям можно говорить о высокомерии, то ее молчание (молчание, своего рода вежливость) было высокомерным. Мы ничего не могли дать друг другу, а отнять не получилось бы. На её лице проступила смутная улыбка, словно наблюдение за мной дало ей наконец какую-то выгоду, неосознаваемое ранее преимущество, что-то, даже самого бесчувственного человека заставляющее смягчиться. Но в этот момент Фиговидец неосторожно качнулся на скрипнувшем под ним стуле.

- Не ломать мебель! Сесть ровно! Спину прямо! Ноги вместе!

Она выкрикнула это автоматически, не просто уверенная, что ей подчинятся, но ничего не зная о возможности испытать какую-либо неуверенность в чем бы то ни было, особенно в этом. Не следовало приводить сюда фарисея, показывать школе чужака, провоцировать и её, и его. Но фарисей (он не сказал: "да как вы смеете! что себе позволили!" или: "позовите директора" или: "молчи, сучка") промолчал и застыл в рекомендованной позе. ("Тюрьмы и школы по сути своей везде одинаковы, - скажет он потом. - Большая или меньшая степень грубости никого не обманывает".) Конечно, хлыстом его никогда не били и в таком тоне не разговаривали. Но и хлыст, и предельная грубость не удивили, оказавшись ("по сути своей", - подчеркнёт он, криво улыбаясь) чем-то знакомым и интуитивно ожидаемым. У него не нашлось сил сопротивляться въяве тому, что раз за разом, сминая сопротивление, безжалостно расправлялось с ним в давних детских кошмарах.

Он остался внутри кошмара, даже выйдя на крыльцо, отыскав небо на привычном месте, перешучиваясь с ожившим Мухой, - и как попытки выбраться из болота заставляют увязать всё глубже, так эти будничные шутки и реплики тянули его в топи страха, на миг показавшего себя пузырями немотивированного зла, густой жижей насилия. Усилие немедленно всё забыть только раззадоривает память, старит его лицо. (Как-нибудь потом я скажу ему, что старческое беспамятство не разглаживает морщин.) Его чёткий профиль оплывает, красивые губы изъязвлены кислотой времени, и вот он - такой, каким будет через сорок лет, - подносит к сигарете огонь боязливым движением гнусного, жадного старика.

Стайка ребятишек выскочила на волю следом за нами. "А хочешь мордой об асфальт?" - бодро крикнул один другому, и остальные загоготали, теснясь и исподтишка дергая травимого пацана за куртку. Выскочил какой-то колченогий, седой, перекошенный ужасом, со свежим укусом хлыста на щеке. "Звонок был, звонок! - вопил он. - Живо все в класс на контрольную!" Какая-то женщина ("мамашу чью-то к завучу вызвали", - прошептал Муха) подошла и замерла, глядя, как колченогий, сам уворачиваясь от ударов, отскакивая, наскакивая и мелко подпрыгивая, прицельно бьёт своих учеников стиснутым кулаком по ушам. ("Оглох? Оглох? Так сейчас оглохнешь!") Наконец все, включая женщину ("когда моих раз вызвали, потом так били, так били, а с ними-то что там делали?"), исчезли за хлопнувшей, как пасть, дверью, и быстрый тревожный шёпот Мухи окреп до нормального, вместе со звуком набирающего уверенность, голоса. "Как по-другому с гадёнышами?" - сказал он Фиговидцу. "Помнишь, это же наш математик?" - сказал он мне. Я заметил крупную ворону, которая, как на качелях, раскачивалась на ветке дерева неподалёку. Она всё ещё качалась - на другой ветке другой берёзы, возможно, и ворона была совсем другая, но с тем же острым наглым взглядом, - когда мы вслед за своими ящиками и барахлом забирались ранним утром в автобус дружинников.

- Если что, посидишь на транках, - сказал я провожавшему нас Миксеру. - Но лучше будь осторожен.

Миксер заморгал, что-то проглотил, махнул лапой. Мы сели и поехали.

ЧЕРЕЗ ЧАС

1

Я сел на ящик с валютой и подставил лицо солнцу. Сидеть было неудобно, солнце грело уже сильно; в новом сияющем мире, который я скорее чуял, чем видел сквозь сомкнутые веки, было то же напряжение, что и в моём теле. За моей спиной ребята скрипели картой. ("Даже на твоей карте Джунгли закрашены серым, - шептал Муха. - Неужели они уже тогда были?" "Это была промзона, а не Джунгли, - шептал Фиговидец. - Заводы, железная дорога, тюрьмы. Видишь, написано ВЫБОРГСКАЯ СТОРОНА? Видишь, по серому дороги проложены? Уже сейчас, - зудел, шептал Фиговидец, - были бы на Охте, если ехать как положено".) Я вслушиваюсь в их шёпот. Мы сидим на ничейной опушке, и Муха рассказывает Фиговидцу всё, что мы знаем о наших ближайших соседях. (Текстиль, колбаса, молочная промышленность, ортопедический институт. "Больница у нас своя, ты что, - шепчет Муха, - как же без больницы. Но если нужен протез, только у них выписывают. Слышал анекдот про врача с Гражданки?")

- Почему вы шепчетесь?

Они дружно завозились.

- Так как-то, - смущённо, смиренно сказал Муха за всех. - Непривычно.

Он прокхекался и начал анекдот, стараясь не сбиваться на шёпот ("у врача с Гражданки нос отвалился"), и Фиговидец, тоже стараясь не сбиваться, направлял его вопросами ("у вас протез - это протез, или как огород?"), и оба быстро сбились и снова шептали, нервничая и заводясь от собственного шёпота. И росло, отвердевало молчание Жёвки, втиснутое в их шуршащее бормотание, как камень в ручей.

В последний раз вернувшись из школы, Жёвка вынес во двор жирные растрёпанные учебники (учебники нужно было сдать), старые тетрадки, ворох непроверенных диктантов и тестов, жёлтый хлам - и спалил всё, отогреваясь у этого огня, в окружении остолбеневшей малышни. После чего впал в прострацию.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке