Бернард Маламуд - Бенефис стр 26.

Шрифт
Фон

* * *

На следующий вечер мы сидели друг напротив друга в тесном, заставленном книгами кабинете писателя за коньяком. Левитанский держался с достоинством, поначалу даже несколько заносчиво и уязвленно, нетерпения своего не скрывал. Я и сам чувствовал себя не в своей тарелке.

Пришел я к нему не только из вежливости, наличествовали и другие соображения; но главным образом потому, что мною овладело недовольство, а отчего - мне и самому было неясно.

Я уже видел перед собой не таксиста, тарахтящего по московским улицам на помеси "Волги" с Пегасом, графомана, пытающегося впарить мне свою доморощенную рукопись, а серьезного советского писателя, у которого трудности с публикацией. Наверное, не один он такой здесь. Чем я могу ему помочь? И почему я должен ему помочь?

- Я не рассказал вам о том, что вы заставили меня испытать вчера. К сожалению, вы застигли меня врасплох, - оправдывался я.

Левитанский почесывал одну руку костяшками другой.

- Как вы узнали мой адрес?

Я достал из кармана аккуратно свернутую обертку рукописи.

- Вот он: Ново-Остаповская улица, четыреста восемьдесят восемь, квартира пятьдесят девять. Я приехал на такси.

- Я забыл, что на обертке был адрес.

Возможно, и так, подумал я.

Тем не менее, чтобы войти, мне только что не пришлось просунуть ногу в дверь. Я не слишком уверенно постучался, открыла мне жена Левитанского, в глазах ее отразилась тревога, по-видимому, это было ее постоянное состояние. Удивление при виде незнакомого человека в ее глазах сменилось смятением, едва я спросил по-английски, могу ли я видеть ее мужа. Здесь, как и в Киеве, я почувствовал, что мой родной язык - враг мой.

- А вы не ошиблись квартирой?

- Думаю, не ошибся. Если господин Левитанский живет здесь, то нет. Я пришел поговорить с ним о его… его рукописи.

Глаза ее потемнели, лицо, напротив, побледнело. Однако она тут же впустила меня в квартиру и закрыла за мной дверь.

- Левитанский, выйди! - позвала она. Впрочем, тон ее давал понять, что выходить не стоит.

Левитанский вышел, рубашка, брюки, трехцветные носки на нем были те же, что и накануне. Поначалу на его настороженном, усталом лице изобразилась скука. Скрыть волнение тем не менее ему не удалось: его загоревшиеся глаза обегали мое лицо.

- А вот и вы, - сказал Левитанский.

Господи, подумал я, он что, ожидал меня?

- Я пришел поговорить с вами накоротке, если вы не против, - сказал я. - Мне хочется высказать, что я думаю о рассказах, которые вы любезно дали мне прочесть.

Он что-то бросил жене, она так же отрывисто ответила ему.

- Я хочу представить вам мою жену Ирину Филипповну Левитанскую, она - биохимик. Терпения у нее много, хоть она и не святая.

Миловидная женщина лет двадцати восьми, чуть тяжеловатая, в тапочках и будничном платье, робко улыбнулась мне. Из-под юбки у нее высовывалась комбинация. По-английски она говорила с легким британским акцентом.

- Рада познакомиться.

Если и так, то она удачно это скрывала. Она вставила ноги в черные лодочки, надела браслет, закурила зажатую в углу рта сигарету. Красивые руки и ноги, темные волосы, короткая стрижка. Губы стиснуты, лицо помертвело - такое у меня сложилось впечатление.

- Забегу к Ковалевским, в соседнюю квартиру, - сказала она.

- Не я тому причиной, надо надеяться? Я всего-то и хотел сказать…

- Они живут за стеной. - Левитанский скорчил гримасу. - А стены у нас тонкие. - И он постучал костяшкой пальца по полой стене.

Я дал понять, что меня это удручает.

- Прошу вас, не задерживайтесь, - сказала Ирина. - Я боюсь.

Кого - уж не меня ли? Агент ЦРУ Говард Гарвитц - со смеху живот надорвешь!

Тесная гостиная была довольно уютной, однако Левитанский жестом пригласил меня пройти в кабинет. Предложил сладковатый коньяк, разлив его в стаканы для виски, после чего опустился на край стула напротив, клокотавшая в нем энергия, казалось, вот-вот выплеснется наружу. На миг мне померещилось, что его стул того и гляди снимется с места и взлетит.

Если так, пусть летит без меня.

- Я пришел сказать, - начал я, - что мне понравились ваши рассказы, и я жалею, что не сказал вам об этом вчера. Нравится ваша самобытная, безыскусная манера. Рассказы у вас сильные, хоть вы и не прибегаете ни к каким изощренным приемам; для меня ценно то, что, сочувствуя людям, вы в то же время беспристрастны. Рассказы ваши чеховского калибра, но более сжатые, яркие, прямолинейные, если вы понимаете, что я хочу сказать. Например, тот рассказ, где старик отец приходит повидать сына, а тот увиливает от него. О стиле вашем судить не берусь: я читал ваши рассказы в переводе.

- Чеховского калибра - лучшей похвалы быть не может. - Левитанский обнажил в улыбке испорченные зубы. - Маяковский, наш советский поэт, писал, что Чехов описывает мир мощно и радостно. Хотелось бы мне, чтобы и Левитанский мог быть радостным в жизни и творчестве. - Он, как мне показалось, посмотрел на затянутое шторой окно, впрочем, возможно, он просто смотрел в пространство, после чего сказал, по всей вероятности подбадривая себя: - По-русски стиль у меня превосходный - точный, емкий, пронизанный юмором. На английский меня, наверное, перевести трудно - ваш язык недостаточно богат.

- Мне доводилось слышать такое мнение. Справедливости ради должен сказать, что у меня есть известные оговорки, впрочем, кто и когда принимал произведения, являющиеся плодом вымысла, безоговорочно?

- У меня и у самого есть кое-какие оговорки.

Услышав такое признание, я не стал излагать свои претензии. Меня заинтересовал портрет на книжном шкафу, и я спросил, кто это.

- Лицо этого человека мне знакомо. У него, я бы сказал, глаза поэта.

- Не только глаза, но и голос. Это портрет Бориса Пастернака в молодости. А вон там, на стене, Маяковский. Тоже замечательный поэт, необузданный, жизнелюбивый, неврастеничный, он любил революцию. Говорил: "Моя революция". Считал ее святой прачкой, отмывающей землю от грязи. Позже, к сожалению, он разочаровался в революции и застрелился.

- Я читал про это.

- Ему хочется, писал он, чтобы родная страна его поняла, а если нет, он пройдет над ней стороной, как проходит косой дождь.

- Вам не удалось прочитать "Доктора Живаго"?

- Удалось. - Писатель вздохнул и начал, как я догадался, читать по-русски какие-то стихи наизусть.

- Это стихи Пастернака, обращенные к Марине Цветаевой, советскому поэту, другу Пастернака. - Левитанский двигал по столу туда-сюда пачку сигарет. - Конец ее был трагическим.

- У вас нет фотографии Осипа Мандельштама? - несколько поколебавшись, спросил я.

Левитанского мой вопрос поразил: можно подумать, мы только что познакомились.

- Вы читали Мандельштама?

- Всего несколько его стихотворений в одной антологии.

- Он - наш лучший поэт… святой… погиб, как и многие другие. Его фотографию моя жена не повесила.

- Я пришел к вам, - сказал я, с минуту помолчав, - потому что мне хотелось выразить вам сочувствие и уважение.

Левитанский щелчком ногтя зажег спичку. И, так и не закурив, погасил ее, рука его при этом тряслась.

Мне стало неловко за него, и я отвел глаза.

- Комната очень тесная. Ваш сын спит здесь?

- Не смешивайте прочитанный вами рассказ о писателе с жизнью автора. Мы женаты уже восемь лет, но детей у нас нет.

- Позвольте спросить - имела ли место беседа писателя с редактором, описанная в том же рассказе?

- В жизни она места не имела, но она из жизни, - раздражился писатель. - Мои рассказы идут от воображения. Что за интерес переписывать дневники или воспоминания?

- В этом я с вами вполне согласен.

- Не написал я и о том, что неоднократно предлагал мои рассказы и притчи советским журналам, однако напечатаны были лишь немногие, притом не лучшие. И все же читатели у меня есть, правда, их очень мало, они читают меня в самиздате, передают мои рассказы из рук в руки.

- Вы предлагали ваши еврейские рассказы журналам?

- Что вы такое говорите, рассказы они и есть рассказы, у них нет национальности.

- Я только хотел сказать - те рассказы, где речь идет о евреях.

- Кое-какие предлагал, но их не приняли.

Я сказал:

- Прочитав ваши рассказы, я задумался: как так получается, что вы замечательно пишете о евреях? Вы сказали, что полностью числить себя евреем не можете, - так вы выразились, но пишете о евреях достоверно, и, хотя ничего невозможного тут нет, тем не менее это удивляет.

- Воображение - вот что делает мои рассказы достоверными. Когда я пишу о евреях, рассказы мне удаются, поэтому я и пишу о евреях. И не важно, что я еврей лишь наполовину. Важен дар наблюдательности, чувство, ну и мастерство. Я жил со своим еврейским отцом. Время от времени я наблюдаю за евреями в синагоге. Сажусь на скамью. Староста следит за мной, я слежу за ним. Однако, что бы я ни писал, пишу ли я о евреях, галичанах или грузинах, все они - плод моего воображения, в ином случае для меня в них нет жизненности.

- Я и сам не так уж часто хожу в синагогу, - сказал я, нм но время от времени меня туда манит: язык и образы времени и места, где побывал Господь, меня обновляют. И это тем более странно, что я практически не получил религиозного воспитания.

- А я - атеист.

- Мне ясно, какую роль играет для вас воображение, - это видно по рассказу про талис. Но верно ли я понимаю, - я понизил голос, - что ваша цель рассказать о положении евреев у вас в стране?

- Я не занимаюсь пропагандой, - отрезал Левитанский. - И не выражаю интересы Израиля. Я - советский писатель.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке