Другое происшествие, однако, понравилось мне куда меньше: как-то под вечер я заблудился в нескольких километрах от лодочной станции. Я шел по берегу Днепра, любуясь лодками, пляжами на островках, сам того не заметил, как забрел далеко, и мне захотелось поскорее вернуться в гостиницу: я успел проголодаться. Проделать обратный путь пешком меня не тянуло: за последние три дня я пресытился туризмом, вот и подумал, что неплохо бы остановить какую-нибудь машину, но раз машины тут не попадались, то сгодился бы и автобус: вдруг какой-нибудь да и подвезет меня поближе к гостинице. Я обращался к прохожим, заговаривал с ними по-английски, на ломаном немецком, а порой начинал с "Pardonnez-moi", но результат моих попыток был один - они производили переполох. А одна молодая женщина даже припустилась бежать и далеко не сразу сбавила шаг.
Удрученный, раздосадованный, я все же приступился к двум прохожим: один, едва я с ним заговорил, поспешно удалился, глядя при этом прямо перед собой, другой показал жестами, что он глух и нем. Что-то толкнуло меня заговорить с ним на моем убогом идише - меня обучал ему дед, - тогда он, понизив голос, на том же языке объяснил, где ближайшая автобусная остановка.
Когда я открыл дверь в номер, думая, как всю зиму буду потешать друзей рассказом о своих приключениях, зазвонил телефон. Звонила женщина. В ее долгой благозвучной русской речи я разобрал лишь "Господин Гарвитц" и еще одно-два слова. У нее был красивый голос, прямо как у певицы. Хоть я и не понимал, что ей нужно, я вдруг возмечтал - можно назвать это и так - что прогуливаюсь в березняке неподалеку от Ясной Поляны с миловидной русской девушкой, увлеченные беседой по душам, мы выходим из рощи на луг, спускаемся к небольшому, но прелестному пруду, и я катаю ее на лодке. И такое в этом благорастворение. У меня даже промелькнула мысль: а может, стоит обручиться с русской девушкой? Вот какие примерно картины представлялись мне, однако, когда женщина кончила говорить, все, что мог сказать, я сказал по-английски, и она, слегка помедлив, повесила трубку.
На следующее утро после завтрака она или кто-то со схожим - такие в нем звучали контральтовые ноты - голосом снова позвонил.
- Если вы понимаете по-английски, - сказал я, - или хотя бы немного по-немецки, по-французски, даже на идише - если вы, случаем, его знаете, - мы договоримся. Но по-русски у нас, к моему сожалению, ничего не выйдет. Русски ньет. Я буду рад пообедать с вами или встретиться как-то иначе, словом, если вы уловили смысл моих слов, почему бы вам не сказать "да"? В таком случае позвоните затем моей переводчице, добавочный номер тридцать семь. Она объяснит вам что к чему, и мы встретимся, когда вам будет угодно.
У меня сложилось впечатление, что она слушает во все уши, но через некоторое время трубка замолчала. Я гадал, как она могла узнать мое имя, а также не устроили ли мне проверку на предмет, не притворяюсь ли я, что не говорю по-русски. Но я не притворялся, вот уж нет.
После чего я написал письмо Лиллиан, сообщил, что завтра в четыре часа дня вылетаю "Аэрофлотом" в Москву, намереваюсь пробыть там две недели, с перерывом на два-три дня для поездки в Ленинград, где остановлюсь в гостинице "Астория". Указал точные даты отъездов-приездов и послал письмо авиапочтой, опустив его в почтовый ящик подальше от гостиницы, хотя Бог знает, что это могло дать. Я надеялся, что успею получить ответ от Лиллиан до отъезда из Советского Союза. По правде говоря, весь день мне было не по себе.
Однако к следующему утру настроение мое переменилось, и, когда я стоял у ограды парка над Днепром, глядя на дома, вырастающие за рекой там, где некогда была степь, у меня, как ни странно, свалилась тяжесть с души. Колоссальное строительство - казалось, перед моими глазами из земли встают два, а то и три разбросанных неподалеку друг от друга городка - меня потрясло. И такое строительство идет по всей России, чуть не в половине мира, а когда я прикинул, сколько в это вложено труда, материальных затрат, силы духа, я, не сходя с места, поверил, что Советский Союз не рвется развязать войну с США, ни ядерную, ни какую другую. Но и Америка - в здравом уме - никогда не пойдет на войну с Советским Союзом.
В первый раз после приезда в Россию я почувствовал, что мне ничего не грозит, и у продуваемой ветром ограды парка над Днепром пережил несколько - столь редких - минут восторга.
* * *
Почему самые интересные в архитектурном отношении здания были построены при царизме? - задался я вопросом, и, если мне не померещилось, Левитанский вздрогнул, впрочем, по всей вероятности, это было просто совпадение. Вот только не задал ли я этот вопрос вслух - со мной такое иногда случается; но я решил, что нет, быть такого не могло. Мы ехали в музей со скоростью восемьдесят километров в час, машин было мало.
- Что вы думаете о моей стране, о Советском Союзе? - спросил шофер, обернувшись ко мне.
- Я был бы благодарен, если бы вы смотрели на дорогу.
- Не беспокойтесь, я давно вожу машину.
После чего я сказал, что многое из виденного произвело на меня впечатление. Великая страна, что и говорить.
В зеркале я увидел, как на круглом лице Левитанского изобразилась приятная улыбка, обнажившая щербатые зубы. Улыбался он, похоже, одними губами. Теперь, когда он открыл свое полуеврейское происхождение, я бы сказал, что он больше похож на еврея, чем на славянина, и в еще большем раздоре с жизнью, чем казалось раньше. Причиной тому были его неспокойные глаза.
- А наш строй - коммунизм?
Я с оглядкой - не хотел задеть его - ответил:
- Буду с вами откровенен. Я видел много необычного, даже вдохновляющего, но я сторонник более полной свободы личности, а здесь она, по моим наблюдениям, слишком ограничена. Видит Бог, Америка тоже не без недостатков, и серьезных, однако у нас, по крайней мере, критика не под запретом, если вы понимаете, о чем я. Мой отец часто повторял: "Билль о правах не оспоришь". У нас открытое общество, и это обеспечивает свободу выбора, по крайней мере, в теории.
- Коммунизм как политическая система лучше во всех отношениях, - Левитанский явно не кривил душой, - хотя на нынешней стадии он осуществлен далеко не полностью. В настоящее время… - Он сглотнул, задумался и не закончил фразу. А вместо этого сказал: - Наша революция - великое и святое дело. Мне нравятся ранние годы советской истории, увлечение идеалистическим коммунизмом, великая победа над буржуазией и империалистическими силами. В одну ночь все угнетенные массы поднялись. Пастернак назвал революцию "великолепной хирургией". Евгений Замятин - может быть, вы читали его книги - говорил, что революционный огонь пожирает землю, но в этом огне родится новая жизнь. Многие наши поэты так считали.
Я не спорил - каждому свое, и революция тоже своя.
- Вы сказали, - Левитанский снова посмотрел на меня в зеркале, - что хотите написать о своей поездке. Ваши статьи будут о политике или нет?
- Я задумал написать ряд статей о московских музеях для американского туристического журнала. Я специализируюсь на темах такого рода. Я, что называется, свободный журналист. - Я виновато засмеялся. Странно, как смещаются акценты в чужой стране.
Левитанский вежливо посмеялся вместе со мной, но вдруг оборвал смех.
- Я хотел бы знать точно, что значит свободный журналист?
Я объяснил.
- Сверх того я понемногу редактирую. Недавно издал поэтическую антологию и антологию эссе, обе для старшеклассников.
- И у нас есть свободные журналисты. Я тоже писатель, - торжественно объявил Левитанский.
- Вот как? Вы хотите сказать, литературный переводчик?
- Переводчик - моя профессия, но я и сам пишу.
- В таком случае вы зарабатываете тремя способами: пишете, переводите и работаете на такси?
- Вообще-то я не работаю на такси.
- А что вы сейчас переводите?
Шофер прокашлялся.
- Сейчас я ничего не перевожу.
- А что вы пишете?
- Рассказы.
- Вот как? В каком роде, позволено будет спросить?
- Небольшие, короткие рассказы из жизни, в таком вот роде.
- Вы что-нибудь опубликовали?
Он, как мне показалось, хотел обернуться - посмотреть мне в глаза, но вместо этого полез в карман рубашки. Я протянул ему мои американские сигареты. Он вытряхнул сигарету из пачки, закурил, медленно выдыхал дым.
- Кое-что опубликовал, но уже давно. По правде говоря, - он вздохнул, - сейчас я пишу в стол. Вам знакомо это выражение? Вам известно, что Исаак Бабель называл себя мастером в жанре молчания?
- Довелось слышать, - я не знал, что еще сказать.
- Мыши - вот кто мог бы читать и критиковать мои рассказы, те, что они не успели съесть и обсыпать катышками… - горестно сказал Левитанский. - И это - лучшая критика.
- Мне очень жаль.
- А вот и Чеховский музей.
Я наклонился к нему, чтобы расплатиться, и опрометчиво добавил рубль на чай. Он вспыхнул:
- Я - советский гражданин. - Он всунул рубль обратно мне в руку.
- Считайте, что это оплошность, - извинился я. - Я не хотел вас обидеть.
- Хиросима, Нагасаки, - глумливо выкрикнул он, и "Волга" унеслась, изрыгая клубы дыма. - Агрессор, напал на несчастный народ Вьетнама.
- Я-то тут при чем? - крикнул я ему вслед.