Я уже достаточно был начитанным, чтобы понимать, что из этого совсем не следует, что автор - фашист. Фашисты как раз не жили для себя, интересы Великой Германии считали выше собственных и умирали за Гитлера. Мне нравилось то, что прочел. Но все сложилось так, что нам - маме, папе и мне, почему-то, нельзя было быть свободными и разумными. Если бы мы попытались, получилось бы что-то вроде маминой подруги Полины. Та умела только ныть, жаловаться на болячки и на людей, а мама терпеливо выслушивала, кормила и утешала. И вот если перед Полиной оказывалась тарелка с вишнями, поставленная для всех, эта баба, продолжая жаловаться, протягивала руку за одной ягодой, за другой и съедала все, сама того не замечая. Она была так глупа, что просто не умела думать о ком-нибудь, кроме себя. Мама говорила о Полине: "Она такая несчастная", а я ненавидел неопрятную толстуху и ни за что не согласился бы сделаться похожим на нее, даже если это и было, как писал Локтев, моей обязанностью. Чтобы жить для себя и не стать таким, как она, от меня требовалось что-то, превышающее мои силы. Видимо, люди все-таки рождались неравными. Кто-то умел жить для себя, и это было красиво, но у всех Кишкельманов, включая меня и сестру, такого таланта не было.
Что ж делать с детскими надеждами на прогресс разума, если мне самому заказана возможность жить разумно? Если не на разум, то на что еще было надеяться? Как относился к этому Локтев? Я поискал, но вместо ответа нашел такой абзац:
"Маркс, Фрейд и Эйнштейн одержимы еврейской идеей единого Бога. Эта троица, как все их предки, видит в мире одну-единственную причину, каждый свою, и все выводит из нее одной. У Маркса экономика, у Фрейда сексуальность, у Эйнштейна - единая теория поля, в котором гравитация не отличается от электромагнитной индукции, а время - от пространства, и вся эта чушь преследует единственную цель - привести людей к единому Богу. Ради этой цели их предки разрушили великую языческую культуру Ханаана, тысячелетие спустя - античность, теперь - Европу. Каждый еврей хочет быть пророком при своем Боге, но они не могут договориться друг с другом".
Я перечитал несколько раз. Не Гитлер, оказывается, разрушил Европу, а евреи? Пусть это написано в 24-м году, когда о Гитлере еще никто не знал, и Европа еще не была разрушена (автор, наверно, о европейской культуре говорил, а может быть, о Первой мировой войне), пусть концлагерей еще не было и слова не имели теперешней жуткой цены, пусть для автора не было разницы между Богом христиан, мусульман и евреев, но он черным по белому написал, что евреи - мировое зло, и что этого обстоятельства не изменят никакие их занятия, убеждения и чувства. Будь они марксистами, антимарксистами, физиками или врачами, они остаются злом. Он не оставлял мне, еврею, никакого шанса.
Какое-то право у него было: я испортил единственный экземпляр его книги. Когда Ольга Викентьевна взглянула, она невольно вскрикнула. Я торопливо рассказывал, что случилось, и с ужасом увидел, как на ее невозмутимом лице промелькнула, как судорога, гадливость. Не злость, не досада, а именно гадливость. Такая судорога бывает, когда человек входит в ледяную воду или неожиданно видит омерзительного гада. Ольга Викентьевна тут же справилась с собой и беспечно сказала:
- Не переживай.
Но я уже упал духом. То, что увидел, я воспринял так, словно бы под маской проглянуло истинное лицо. Она сделалась дружелюбно внимательной, но я уже ей не верил. Надо было спросить ее о здоровье - и не мог. Она тоже тотчас упала духом, отвернулась, запихивая книгу в шкаф, и долго вытаскивала и переставляла соседние, освобождая место. Преодолев ступор, я пробормотал, что очень интересная книга, и скромно добавил, что, конечно, не все понял…
- Да все ты понял, - сказала она почти с досадой, закрыла шкаф, устало присела на диван, подняла глаза и вздохнула. - Ты очень чуткий. С тобой трудно.
8
Со мной всем всегда было трудно. Ненужная, лишняя сложность висела на мне, как грязь, как мокрые штаны, как желтая звезда. При этом жил среди простых людей и изо всех сил старался стать таким, как они. Пытался материться, пил, называл женщин "бабами", и ничего из этого не получалось: то был наглым, то неискренним, то похабным. Наверно, впечатление складывалось омерзительное. Я и сам это чувствовал. Простота, присущая от рождения, например, Дуле, мне не давалась, как ей геометрия. Естественно, что недостижимое для себя я переоценивал в других.
С раннего детства простые сверстники учили меня жизни. Они часто ненавидели и не понимали друг друга, выбирая меня наперсником, с которым можно всем делиться, и все же оставались ближе друг другу, чем мне. Они могли лукавить, хитрить, ерничать, изображать из себя невесть что, и при этом продолжали оставаться простыми.
Простыми они были не потому, что жили среди природы и зависели от земли, как звери и первобытные племена. В этом смысле они как раз не всегда были простыми. Сосед по 312-ой комнате в общежитии, Петрó (я поступил в Московский автомеханический институт на Большой Семеновской, общежитие было в Измайлово на Седьмой Парковой), так вот, Петро был сыном завмага из Коврова, там хлебопашеством не пахло. Он единственный из всех знакомых читал про калории на продуктовых упаковках. Трудно сказать, в чем заключалась его простота, но она была очевидна.
Петро был помешан на пользе. Не пил и не курил ничего, кроме дармового, не играл в карты, не читал книг, признавал только физиологические потребности и из них ниже всего ставил половую. В отличие от голода, она не требовала денег. Рядом на Первомайской был клуб какого-то завода. Петро шел туда на танцы, приводил девушку, и, "удовлетворив потребность", говорил:
- Ну, я тебя провожу, чтобы дежурный не застукал.
Выдворив на крыльцо, подталкивал в спину:
- Ну, будь здорова.
Если девушка намекала, чтобы проводил до дома, потому что страшно идти ночью, он отвечал:
- Ничего страшного, все уже спят.
Если просила оставить ее до утра, не соглашался:
- Что ты, а если тебя застукают? Я из общаги полечу!
Фабричные девчата предпочитали приходить к студентам с подружкой. Вдвоем им было спокойнее, подружка подстраховывала в случае чего: парни им попадались разные. Беззлобный флегматичный Петро нравился многим. Ему было удобно сделать соседа по комнате своим напарником. Каждый раз, отправляясь на танцы, он предлагал:
- Может, прихватить и тебе? Какую-нибудь посисястее?
Признавая разумность предложения, я все не мог решиться:
- Как-то я… как-то у меня… Давай в другой раз.
Петро с девушкой запирались на ключ и оставляли его в замке, чтобы нельзя было открыть снаружи. Петро боялся проверок студсовета: приводить в общежитие девушек строго запрещалось. А я, если возвращался раньше времени и натыкался на запертую дверь, уходил и околачивался где-нибудь еще час или два. Рядом был Измайловский лесопарк. Можно было бродить по аллеям.
Однажды это надоело. Постучал. Петро впустил и вернулся к девчонке. Чувствуя себя глупо, стараясь не смотреть в сторону тяжело дышащей пары, я, однако, не ушел, а лег в чем был на свою кровать. Петро что-то шептал девчонке на ухо. Ей это не нравилось. Он продолжал шептать, она возражала. Он потерял терпение:
- Ну и пошла…
Девушка села. Платье висело на стуле возле руки. Петро еще что-то сказал, матерное и злое. Девушка всхлипнула, и, стирая кулачком слезы, сказала:
- Я так и знала, что устроишь мне хор мальчиков.
Все, кого Петро приводил с танцев, боялись "хора мальчиков". Это казалось им дном пропасти. Они стращали друг друга этим больше, чем триппером. Триппера боялись не они, а мальчики. У одной из девочек, подозрительно прыщавой, в сумочке была справка от венеролога, что здорова, - для тех, кто интересовался. Эта девчонка и сидела на кровати, плакала и не шевелилась, потому что не знала, что делать. Петро просил ее за своего единственного соседа. Это лишь с большой натяжкой можно было считать "хором мальчиков", но создавало прецедент. Стоило из-за этого ссориться с Петром или не стоило, девушка не знала. Ее смущало, что я лежу молча и не шевелюсь.
Осмелившись взглянуть, я встретил настороженный взгляд и тоже сел. Скорее всего, мне хотелось, чтобы девушки в комнате не было. Каким-то чутьем она догадалась обо всем, что во мне творилось, расслабилась, вдруг фыркнула сквозь слезы, упала лицом в подушку, натягивая простыню на голый зад, и кокетливо сказала:
- Петро-о, ну что-о ты разле-егся.
Петро перелез через нее и, впрыгивая в штаны, поторопил:
- Ты чего? Давай.
Я струсил:
- Мм-мм… э…
- Я хочу курить, - решила девушка и снова села. Схватила платье, натянула на себя, и к ней сразу вернулась уверенность.
- У тебя есть сигареты?
У меня не было.
- Ты не куришь?
В это время ноги ее влезали в белые туфельки-лодочки на шпильках. В ожидании ответа, она наклонилась и пальчиком направила пятку. Я сказал:
- Нет.
- Правильно, - сказала она. - Курить вредно для здоровья. Дай мне сумочку.
Сумочка оказалась на столе возле окна, маленькая и черная, такие назывались "ридикюль". Пока я соображал, девушка пересела с кровати к столу, дотянулась до сумочки, вытащила пустую пачку "Дуката" и заглянула - вдруг там завалялась сигарета. Уселась поудобнее, нога на ногу. Хмуро наблюдая за ней, Петро нетерпеливо спросил:
- Ты дашь ему или не дашь?
- А ты что волнуешься? - сказала она. - Он сам не маленький.