Арнольд Каштанов - Хакер Астарты стр 9.

Шрифт
Фон

Я волновался и молчал. Петро таращился. На улице стемнело, грязное окно покрылось каплями, и в темноте девушка стала казаться стройной, а лицо, на котором перестали различаться прыщи, - красивым. Так было со мной всегда: все плохо различимое делалась прекрасным. Я понимал, что с той минуты, как девушка переключила внимание на меня, она стала чувствовать себя такой, какой ее видел я. Еще пять минут назад она видела себя глазами Петра и делала то, что хотел Петро. Тогда она могла "дать" и мне, и ему. Теперь не даст никому. Я еще не догадывался, что так будет со мной всегда: женщины рядом будут видеть себя такими, какими их вижу я, то есть совсем не такими, какие они на самом деле.

- Валь, дай трояк, - попросил Петро. - Схиляю-ка я в магазин.

- У меня нет.

- Я ж видел. Там, где сигареты.

Девушка подумала, вздохнула и вытянула из сумки трехрублевку. Повеселевший Петро убежал. Надо было не опозориться, но чем дольше я собирался с духом, тем труднее было решиться.

- Ты на каком факультете? - спросила девушка. - На конструкторском?

- Почему на конструкторском?

- На механико-технологическом? Математика у тебя как?

- Нормально.

- У меня плохо. Я на следующий год в Плехановку буду поступать. Но вот математика.

Плехановка… Ее не волновало, верю я ей или не верю. Вошла в роль. Ей пока было нескучно.

Петро вернулся счастливый: в магазине наскочил на портвейн по рубль двадцать семь, так что денег хватило на две. Включив свет, он тоже сразу понял, что девушка сегодня не даст. Стакан был один, пили по кругу. После второго девушка сделалась агрессивной:

- Нехорошо просить у девушки деньги, Петро. Может быть, у вас в Коврове это и принято, а в Москве это некрасиво.

- Да пошла ты, - удивился Петро, - я тебе завтра отдам.

- Сам пошел, хер моржовый.

Начав, она уже не могла остановиться, наорала на Петра и, на ходу прихватив сумочку, хлопнула дверью.

- Что ты ей такого сказал? - заинтересовался Петро.

- Вроде ничего…

- Ну и пошла.

Петро словно бы родился рассудительным, нелюбознательным и себе на уме. Рассуждать ему было легко: мир делился на полезное и неполезное, разум был дан, что отличить одно от другого. Не чуждый и азарту, он был способен увлечься. Походы в клуб превращались в охоту, где девушки были дичью. Видно, и такая древняя потребность требовала удовлетворения.

Я к этому времени уже прочел "Лекции по введению в психоанализ" Фрейда, которые нашлись в шкафу Ольги Викентьевны. Я даже Спинозу читал: "Чем более кто-либо стремится и может искать для себя полезного, тем более он добродетелен, и наоборот, насколько кто-либо пренебрегает собственной пользой, настолько он бессилен". Слово "наоборот" тут не совсем согласуется с логикой. Кто сомневается в переводе с латыни, может проверить: "Этика", часть четвертая, теорема 20. Петро, не приложив интеллектуального труда, оказывался на вершинах философии. Половую потребность следовало удовлетворять. Неудовлетворенная, она могла развиться в одержимость, ведь и голодные одержимы желанием жрать, а страдающие от жажды даже сходят с ума и видят галлюцинации. Такую же опасность таили половые гормоны. Они туманили мозг.

Я и жил с затуманенным мозгом, беспомощный и перед девушками, и перед философией. Я считал себя конченым человеком.

9

Между тем, это была, может быть, лучшая осень в жизни. Я был влюблен. Любовь растворялась в горьковатом октябрьском воздухе Москвы, в аудиториях института, в толпах на тротуарах, в обрывках музыки из окон. Я был влюблен в промелькнувшие в уличной сутолоке чьи-то локоны, улыбки, локти, в голоса из радиоприемника и тени на киноэкране. Не в девушек, а в эти отдельные черты, принадлежавшие как будто и не этим незнакомкам, - так, наверно, мелькнув какой-нибудь частью совершенного тела, исчезали из толпы ахейцев описанные Гомером богини.

Рассеянный на лекциях, полуголодный, бродил бесцельно по Москве, неспособный думать о будущем, непригодный для усидчивого труда, смутно о чем-то мечтающий, ленивый… Эскалатор метро выносил из подземной прохлады, сквозняки из дверей трепали женские прически, толпа на площади перед станцией всасывала в себя, как частицу собственного броуновского движения. Я дурел от запахов городской осени и повисшего над площадью автомобильного чада, настоянного на ванильном мороженом, глох от шума, жмурился от косого, низкого, бьющего в глаза и отраженного стеклами ларьков солнца. Толпа продолжала тащить к остановкам троллейбусов, автобусов и трамваев…

Вялость была спасением. Как можно было спешить? Ты уже влюблен в какие-то локоны, на мгновение затрепетавшие в воздушном дверном потоке, прежде чем скрыться от тебя навсегда. Ты так переполнен счастьем, что можешь только терять. Повернешь сейчас направо - значит, навсегда потеряешь все, что слева, пойдешь за одной девушкой - значит, не увидишь других. Потому и трудно хоть в чем-то определиться, сделать шаг в какую-нибудь сторону. Все возможности еще заключены в тебе, убить хоть одну из них - в семнадцать лет это значит убить часть себя самого.

Потолкавшись по центру Москвы, одурев от впечатлений и голода, решал ехать в общежитие на Седьмую Парковую и завалиться спать до утра. Доезжал до станции Измайловская и, вместо того, чтобы сесть в трамвай к Парковым линиям, сворачивал к лесопарку и брел по его безлюдным тропинкам, отдыхая иногда на скамейках, ни о чем не думая, доводя себя ходьбой до изнеможения. Оно тоже было счастьем. Из булочной рядом с общежитием пахло хлебом. В животе начинало урчать. Миновав вахтера, поднимался по лестнице, а тот смотрел вслед: не пьян ли?

Со мной происходило то же, что было когда-то давно в июльский полдень посреди цветущего пустыря, - то ли в пионерском лагере под Минском, то ли в гостях у бабушкиной подруги под Москвой, - я брел по тропке среди цветов и трав, оглушенный жужжанием шмелей, пчел и ос, стрекотанием кузнечиков, звоном стрекоз, медоносным запахом гречихи и клевера, кислым запахом земли и травы, ароматом шиповника, крапивы и бузины, ослепленный фиолетовым, красным, синим, зеленым, желтым, утопленник на дне воздушного океана, придавленный его толщей, как прозрачной плитой, в которой звуки, краски и запахи растворились до полной их неразличимости.

Каждый звук и запах, каждый перелив краски на каждом цветке был сигналом. Мириады этих сигналов переполняли готовящийся к оплодотворению луг и предназначались живым тварям. Птицы, стрекозы, пчелы, каждая тварь на лугу, кроме меня, среди немыслимого количества сигналов находила тот единственный, который предназначался ей, оставаясь невосприимчивой к другим, и выполняла приказ оплодотворения. Один лишь я был чувствителен к миллиардам сигналов сразу, и ответом моим было не действие, а состояние.

Человек забывается на цветущем лугу, в нем погашаются случайные шумы и высвобождается способность воспринимать. Счастье влюбленности, переполнявшее меня среди людей и в одиночестве, было счастьем восприимчивости. Безадресность любви была сродни безадресности сигналов над лугом, словно бы у природы была цель расширить мою восприимчивость до беспредельности, приготовить к оплодотворению по любому случайному сигналу, когда придет его время.

Эта безадресность была исполнением некоего замысла. Туманность образа девушки, растворившегося во всех встречных молодых женщинах на улице, в чьих-то движениях, улыбках и взглядах, прическах и колыхающихся юбках, была условием обязательным. Тут существовала закономерность, подобная принципу неопределенности Гейзенберга в ядерной физике: чем точнее определяется местонахождение частицы, тем приблизительнее знание о ней самой. Влюбленность не должна была фокусироваться на одном лице, и если это происходило, взгляд туманился и лицо теряло всякие черты, становилось неопределенным и вновь, будто фокусирования не было, вмещало в себя всю женственность мира.

Если первым условием была туманность образа, то вторым - его недоступность. Душевная работа тратилась на возведение преград перед собственной тягой к женскому. Я внушал себе, что некрасив, смешон, неинтересен, что ни одна девушка никогда меня не полюбит. Я ничего не делал для того, чтобы обрести уверенность. Что-то удерживало меня от предприимчивости.

Через год прочел у Локтева:

"Мальчик становится юношей, и в какое-то мгновение закон информационного поля словно бы меняет направление. Юноша бежит от любой определенности, ему нужна именно неопределенность цели, размытость желаний, поэтичное томление, весь идиотизм лиричности. В чем дело? Что происходит с Астартой? Уж не забыла ли она свои обязанности?

Нет, не забыла. Ханаанская богиня знает, что делает. Она не Венера, не Афродита, не Купидон, не Психея и не Диана. Греческим богам и богиням легко, их много, каждый в семье Зевса занят своим делом, они, как всегда в больших семьях, ссорятся, воюют друг с другом, и никто ни за что не отвечает. Судьба человека - быть игрушкой в этих схватках. Греческие юноши превращаются в мужчин на стадионах и в гимнасиях естественным образом, приобретая мужественность, как рост и вес, это линейный процесс без всяких катаклизмов, и надо, поистине, иметь извращенную фантазию Зигмунда Фрейда, чтобы увидеть в судьбе Эдипа что-нибудь, кроме зависти богов.

Это там, в Адриатике.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора