Почти мгновенно исчез табачный дым, а через некоторое время и торчавшие, как иглы рассерженного ежа, клавиши, успокоившись, стали спадать и улеглись каждая на свое место.
"Колибри" приобрела обычный вид. Хоть сейчас садись и работай. Я так и подумал: свершилось чудо, получу, расплачусь и, как говорится, все дела.
В "Колибри" все улеглось, дыма нет, а Баландини неотрывно смотрит на нее, что-то про себя соображает.
– Можно забирать? – спрашиваю.
– Можно-то можно, – поднимает на меня выразительные глаза мастер, – только вот что должен сказать: далековато вы отклонились от своей "Судьбы". Я имею в виду ту повесть, которая мне так запомнилась.
– Не такая уж это и высокая вещь, не все в ней удалось. Было у меня после кое-что и получше.
– Поизящнее, я бы сказал, – поправил Баландини и уточнил: – В "Судьбе" почти все правда.
– Документальная вещь. И хотел бы, да не мог отступить от правды.
– А сами, значит, к правде вроде и не стремитесь?
– Что вы, что вы, – загорячился я, – правда любому честному художнику дороже всего. За правду, как говорится, головы не жалко.
– Ой ли? – недоверчиво прицелился взглядом хитрый мудрец.
– Без всякого сомнения. Не для красного словца сорвалось с языка насчет головы. Кредо. На том стою.
– Похвально. Тогда оставляйте, покумекаю. При одном условии: если вы серьезно насчет правды.
– Да как вы можете так думать обо мне. Правда для меня дороже золота. Клянусь жизнью.
– Не люблю пустых клятв, – на лице мастера появилась презрительная гримаса.
Меня даже передернуло.
– Пустых клятв не даю, – внушительно и с подчеркнутым достоинством отчеканил я.
– Похвально, похвально, – и на этот раз отозвался мудрец и примирительно продолжил: – Раз так, оставляйте, постараюсь. Сделаю все, что могу.
– А как скоро? – вопрос наглый, но я назойливо помню о том, что надо гнать роман о перестройке.
– А у вас всегда все быстро идет?
– Когда как. Если захватит – быстро.
– Вот именно, если захватит. Очень важно, чтобы захватило. – Проговорив это, он задумался.
Потом, вдруг услышав то, чего я не слышал, повернулся и уставился в окно. Там сплошной стеной лил спорый дождь. Редкостный по доброте дождь старательно и щедро поил землю. Его мощные, зеркально поблескивающие струи, нет, не струи, а толстые жгуты, неестественно равномерно и нежно поливали разогретый солнцем асфальт. Над землей низко-низко стелился мягкий белесый парок.
Зелень под обильными струями влаги потемнела, из окна была видна лишь часть институтского двора, покрытого аккуратно на английский манер подстриженным зеленым ковром. Даже краешка гигантской нарядной клумбы отсюда не было видно.
Баландини зачарованно глядел в окно. В эту минуту, казалось, ничего больше его не только не интересовало, но для него и не существовало.
Я невольно отметил про себя замечательную способность этого человека сосредотачиваться на чем-то одном. Этого мне, увы, всю жизнь не хватало, о чем я горько-горько пожалел. В тот момент это чувство кольнуло до боли сердечной.
Не давая себе отчета, я вместе с покорившим меня мастером любовался добрым дождем, понимая, что делаю это в значительной степени поддаваясь обаянию нового знакомого. Я чувствовал, что мне хочется делать все, что делает и он. Я сразу полюбил этого человека, готов был следовать за ним куда угодно, слушаться во всем и подчиняться беспрекословно.
Не знаю, как долго я простоял бы вот так, уставившись в окно, любуясь внезапным ливнем, если бы мастер неожиданно не оторвал своего пристального взгляда от окна.
– Люблю дождь, – признался он с таким чувством, как если бы признавался в чем-то сокровенном.
Меня покорила в этом человеке не только ясность его взгляда, прямо-таки редкостная, выразительная, разлитая по всему лицу, но и поразительная искренность, правдивость в каждом слове.
Он чем-то напомнил моих земляков-односельчан. Умотанные работой и житейскими заботами, в минуту смертельной усталости, оставив тяжкие дела свои, рассаживаются в теплый час вечера на короткий отдых, положив на колени праведные руки. Под тяжкие вздохи они бывают предельно искренними в каждом слове. Но вот усталость чуть поотпустила, и лукавство проникает в их речи. Да иначе и нельзя, без этого им не перебиться в многотрудной жизни своей.
Не думаю, чтобы у моего нового знакомого жизнь была легкая, беззаботная, были и у него немалые житейские сложности и невзгоды, как не быть, если человек прям, целен и не робок, в искренности его нет оснований сомневаться. И одно это способно покорить.
И покорило меня настолько, что когда он сказал: "Люблю дождь", я эхом отозвался теми же словами, хотя до того и думать не думал, нравится мне дождь или нет. В иные минуты, может, и нравился, а чаще, говоря правду, вызывал досаду. А тут нравился, безусловно нравился. Еще как!
Фонтанчик, ну тот самый "метр с кепкой", сидел в кресле на некотором отдалении. Сидел тихо, затаив дыхание, развернув "Московские новости". Он так углубился в чтение, что его как бы и не было. И нас для него не было. Мы с мастером находились как бы вдвоем, что, признаться, меня полностью устраивало.
Даже молчаливое общение с Баландини, одно сознание того, что нахожусь рядом с ним, грело меня. Согласитесь, такое не часто бывает, а если случается, то редкостно радует.
Я готов был торчать тут бесконечно. Пропади пропадом роман и все прочее. При этом я вовсе не рассчитывал на то, что мастер вот-вот на моих глазах займется злосчастной "Колибри". Пусть занимается чем вздумается, что ему необходимо, мне все равно.
Но мое пребывание здесь неожиданно закончилось. Мастер смерил меня прощальным долгим взглядом, вынул из стола глянцевый аккуратненький квадратик со словами:
– Вот мои координаты, звоните. Засим имею честь.
После этого мне оставалось только откланяться. Мастер удостоил меня слабого рукопожатия, а Фонтанчик, которому я поклонился, так и не оторвался от "Московских новостей", даже не шевельнулся.
Релаксация
Если не работаешь день, то непременно стараешься наверстать упущенное. Но если не работаешь два, а тем более три, – невольно расхолаживаешься. Наступает то, что медики называют релаксацией. Бездельничать, вести рассеянный образ жизни, скажу вам, столь приятно, что быстро входит в привычку. Помнится, Гете в конце жизни с грустью заметил, что ему за долгий век и двух недель не довелось побездельничать. Как я понимаю эту грусть. Сознавая, что на следующий день докучать мастеру бестактно, я тратил время на встречи с друзьями, обедал в ЦДЛ, заглянул на Васильевскую. Своего благодетеля – "метр с кепкой" – не встретил, хотя и надеялся. Надо бы выведать кое-что о Баландини, который все больше интересовал меня и о котором, в сущности, я так мало знал.
Был даже в театре, чего со мной давненько не случалось. Я не то чтобы не был поклонником театра, одно время, сразу после приезда в столицу, с жадностью провинциала увлекался сценой, даже порывался попробовать себя в драматургии. Но не вышло, чего-то во мне не хватило. А потом в жизни что-то сдвинулось, что-то такое произошло, отчего театр перестал быть необходимым. Как-то легко стало обходиться без него. Вроде бы я от этого не так много и терял.
И вот сходил от нечего делать. Играли Чехова. Профессионально играли.
Отмечал актерские находки, режиссерские ходы. Не без удовольствия провел вечер. Марине весь спектакль понравился. Сказала: "Свежо, остро, не академично. Беда в том, что Чехова засушили, заакадемизировали, подогнали под общий ранжир классики. А он классик особый, злободневный, вроде бы и не классик, а современник". После спектакля жена оживилась, высказывалась и высказывалась.
Впечатления из нее выливались чуть ли не целую неделю. Не только меня ими допекала, а и друзей, знакомых.
А мне спектакль существенного не прибавил, не задел, не тронул особо. И, возможно, не театр в этом виноват. Нет у меня веских оснований предъявлять претензии. Просто с чем пришел, с тем и ушел.
Впрочем, нет. Именно потому, что на следующий день почувствовал некую пустоту от вроде бы и содержательного времяпрепровождения, вдруг захотелось работать. Так, как жаждущему нестерпимо хочется пить, как голодному потребен кусок хлеба. Безделие хорошо в меру, а сверх ее хуже горькой редьки. Выть хочется.
И я чуть не взвыл. Презрев деликатность, решил немедленно созвониться с мастером. Мне позарез нужна была "Колибри". Прямо-таки горел нетерпением продолжать роман о перестройке.
Меня всего переполняло чувство уверенности, что вот сейчас, если не расхоложусь, двину роман настолько, что в считанные дни закончу. Ведь написать оставалось не более трети.
Вообще-то, перед окончанием работы меня охватывает священный трепет, потому что самое трудное, по опыту знаю, – начало и конец.
Приступая, если даже замысел вполне сложился, все равно делаешь несколько заходов. Пробуешь несколько начал. Пишешь и выбрасываешь, пишешь и выбрасываешь, пока не нащупаешь верную тропу. Потом пойдет полегче, хотя и не всегда. И в середине работы, да что там в середине, в любом месте возникают заторы. Так заколодит, хоть бросай. И бросаешь иной раз, отвлекаешься на что-то другое.
Но все это ничто в сравнении с муками окончания.
А вот сейчас посетило такое чувство, что не остынь я, на этот раз единым махом завершу роман.
К черту отдых, к черту всякие там релаксации. Работать, только работать. Если не сяду сейчас же работать, то места себе не найду, с ума сойду, умру. Кому-то такое состояние должно показаться странным, многие даже и представить себе такого не могут.