Заскрипела дверь, и на чердак прошмыгнул дядя Нат с коробочкой ваксы под мышкой. Это был черный*, с мягким благодушным лицом, согнутый в три погибели годами и работой. Дядя Нат носил славную зеленую куртку, щедро расшитую золотом, на которой в два ряда сверкали двенадцать пуговиц, и фуражку, тоже с позолотой и большими золотыми буквами над козырьком: "Central hotel". Куртка была собственностью дяди Ната - он украл ее в провинциальном театре, где работал ночным сторожем. На грудь старик цеплял множество орденов, которые старательно чистил каждое утро: это была память о тех временах, когда он служил помощником укротителя в бродячем цирке. Потом на каком-то благотворительном представлении укротителя сожрал лев по имени Брутус, и директор устроил разнос всей труппе, "и все тогда сказали, что после этого нельзя сердиться на льва, и что, в конце концов, у него была причина, и что надо смотреть на вещи шире, великодушнее и не обращать внимания на мелочи. Сердца, воображения - вот чего нам не хватает. Но льва все-таки пристрелили. Таковы люди, и от моего патрона остались только ордена и усы. Усы я положил в медальон и послал безутешной вдове, приписав несколько добрых слов. Ведь все, что нам нужно, - это немного симпатии, немного великодушия… Нельзя вершить великие дела без любви". Старый чистильщик обуви поставил свою коробку в угол и ласково посмотрел на Тюльпана.
- Патрон, не изводите себя.
- Не буду. Пусть хоть все они лопнут.
- Они лопнут, патрон, не изводите себя. И сразу Господь рассердится, и поднимется со своего облака, и засучит рукава, и разгневается своим самым великим гневом, и все сметет здесь внизу: моря и континенты, дромадеров и севрюг…
- Дромадеров, дядя Нат? Почему дромадеров?
- А почему нет, во имя силы, которая сделала меня негром? Они тысячи лет только жевали жвачку и ничего не делали, чтобы улучшить судьбу черных, эти дромадеры. Долой жалость к жвачным, патрон, они будут сметены!
- Будут, дядя Нат. Лично я не против. Все идет к тому, что средние классы вымрут.
- Они будут выметены с травинками и густыми чащами, с людьми и бедными неграми, и здесь не останется ничего, кроме очищенной рыхлой Земли, которая всплывет из великого гнева Божия, как… как поплавок. Я принес вам поесть.
Он снял свою куртку и аккуратно повесил ее на спинку стула. Рубашки у него не было - подтяжки тянулись прямо по груди, костлявой и голой, с белыми жесткими волосами. Из кармана он вытащил сэндвич, завернутый в газету. Сверху был заголовок: "Считать ли япошек людьми?", чуть ниже: "Гарри Трумэн заявляет: Расизм в Германии и Японии вырвут с корнем", еще ниже: "Волнения расистов в Детройте. Есть жертвы". Он протянул сверток Тюльпану.
- Патрон, не изводите себя.
- Не буду.
- Потому что в печальную безлунную ночь, в великой тишине без шелестов и шорохов Господь сойдет еще раз на пустую Землю и воссоздаст все кусочки лучшего мира, сажая: там - лес, там - фиалку; творя: там - осла, там - муравья, там - кувшинку с острым клювом…
- Кувшинка, дядя Нат, это не птица. Это водный цветок.
- …и в свою святую бороду, на которой первая росинка нового дня будет трепетать от каждого Его слова, Он прошепчет: "Нет, за что я больше не возьмусь, так это за человека".
- И ничего нельзя сделать, дядя Нат?
- Ничего.
- Точно?
- Я буду непреклонен.
- Совсем?
- Может, создам одного бедного негра.
- Почему бедного негра, дядя Нат?
- Господь нуждается в любви. А где Он найдет больше любви, чем в глазах одного бедного негра?
- Нигде.
- Но это долго не продлится, патрон. Как-нибудь вечером, когда моему негру будет очень одиноко и очень грустно на пустынной земле, он с криком полезет на дерево, и тогда Господь сжалится над ним и даст ему подружку… И снова все пойдет прахом, патрон…
- Все?
- Все. И негры станут как белые, и снова будет резня, и снова земля сделается еще более пустынной, чем луна в воскресенье…
- Почему в воскресенье, дядя Нат?
- Кто же будет по воскресеньям сидеть на темной стороне?
- Никто, дядя Нат, никто. Простите.
- Большие континенты поплывут в морях и океанах, словно утопленники, и некому будет слушать здесь песни соловья…
Старый негр надел ночную сорочку и скользнул под одеяло.
- Но вы не изводите себя, патрон.
- Не буду.
- Потому что все это не помешает соловью петь.
- Правда?
- Можете мне верить, патрон.
И уже из-под одеяла раздалось:
- Пусть только где-нибудь останется соловей, ощипанный, но свободный, счастливый оттого, что может петь на ветке все ночи напролет, - какая еще надежда нужна человечеству?
II
Первый диалог раба и его Господина
- Нет, вам я не доверяю.
- Мне, Pukka Sahib? Но я всего лишь бедный недоносок, раб-европеец. Я могу хитрить, брюзжать, но на самом деле просто продаюсь. Хотите меня купить?
- Посмотрим-ка зубы. Хм! У вас душа есть?
- Нет. И не было. И не знаю, что это.
- Политические убеждения?
- Мои? Вы, кажется, принимаете меня за свободного?
- Но вы же победили в войне.
- Когда война окончена, Господин, есть побежденные, которых освободили, но не победители.
- Покажите-ка еще раз ваши зубы. Что вы думаете о капитализме?
- Спина, Господин, вот на что стоит взглянуть. Сокровенная спина. Вот вам моя спина.
- Что вы думаете об империализме?
- И руки, Господин, взгляните на руки. У вас есть завод? Угольная шахта? Тогда я - тот, кто вам нужен.
- Вы уважаете банки?
- Pukka Sahib! Каждый раз, как иду мимо, крещусь, честное слово.
- Вы патриот?
- Глубочайший. Националист до кончиков ногтей. И к тому же недавно испросил у правительства Штатов натурализацию.
- А не думали вы поднять бунт, разрушить политический и административный строй этого государства?
- Нет, Pukka Sahib, я молод и готов подождать, пока он разрушится сам.
- Ну, вы меня немного успокоили. Можете продолжать свою историю.
- Спасибо, Pukka Sahib. Будьте благословенны, мой Господин. Осмелюсь ли я просить чести нести ваш портфель?
- Вот.
- Тысяча благодарностей, мой Господин… Да пребудет Аллах с вами, как ястреб.
Тюльпан лежал на спине, закинув руки за голову, и разглядывал потолок: влага вывела на штукатурке острова и континенты, целую вселенную, запутанную и темную. "Как будто одной нашей мало". Он с неприязнью рассматривал особенно расплывшееся и сальное пятно. "А ведь оно хочет быть гегемоном. Воображает, что у него духовная миссия на потолке…" Он закрыл глаза: "Это становится навязчивой идеей". Скрипнула дверь, и на чердак вошла Лени с корзиной. В шестнадцать лет у нее была совершенно невероятная для истории дубильного производства кожа, рыжие волосы и невинные глаза ее матери-стриптизерши, которую дядя Нат хорошо знал по Берлину, по ночному клубу, где работал портье. "В те времена добрые люди одержали победу в войне, гнусный агрессор лежал разбитый в пух и прах, и свободные народы собрались наконец построить лучший мир - мир справедливости и уважения к личности; они собрались наконец переписать учебники истории, перевоспитать победителей в побежденных, всем дать хлеб, работу и свет…"
Тюльпан что-то цедил сквозь зубы, беспорядочно размахивая руками, будто ловил мух.
- Патрон, не изводите себя, - сказала Лени. - Перестаньте все время думать об этом.
- О чем - об этом?
- Вы прекрасно знаете, о чем. Вот, я принесла завтрак.
- А чего-нибудь выпить - для бедного негра?
- Бедный негр уже выпил достаточно.
Дядя Нат долго сетовал на нравы нынешней молодежи, ее претензию на всезнание, всепонимание и на ее склонность водить стариков родителей за нос. "Вы видели что-нибудь подобное? Если б я говорил так со своим бедным отцом, он бы в гробу перевернулся, причем дважды. Я всегда очень уважал своего бедного отца. Когда он приходил домой, то часто сажал меня на колени, и моя бедная мать всегда говорила: "Ну же, поздоровайся с хозяином…""
- Вставайте, патрон. Умойтесь, зубы почистите.
- Не хочу, - пробормотал Тюльпан.
- Мы ведем жизнь очень скромную, библейски скромную, - с пафосом вмешался дядя Нат. - Ах! Нынешние дети - у них совсем больше нет сердца, совести, души. Если б я был такой юной девушкой, как она, и если б у меня был такой почтенный отец, как я, отец никогда не чистил бы башмаков, он был бы всегда одет в белый лен и целый день читал бы Библию, сидя под синим небом на белом-белом хлопковом поле среди курчавых барашков. Я знаю, что бы я делал, если б был хорошенькой девушкой, такой ладной, как она…
- Где мыло?
- На шкафу когда-то был кусок, точно. Но, думаю, мыши его уже сожрали.
- И все-таки умойтесь, патрон… Вот. Нельзя опускаться. Мы не в Бухенвальде, здесь…