– Giurato, pelata, лысый, – Орсо показывал на лысину Богдана.
– Нет! Не солдат! – уцепилась за руку Орсо Таисья, но он живо отшвырнул ее.
Таисья упала, ударилась о кирпичный двор, застонала. Сильный, гад.
– Нет, – завизжала Граня. – Папа! Найн зольдат. Найн милитар. Арбайт! – Граня не знала итальянский, но вспомнила со школы немецкий!
– Classe operaia? Рабочий класс? – Орсо опустил пистолет.
– Арбайт, арбайт, – Граня с искаженным лицом, гладила по груди Богдана, а тот, как обычно лысый, был совсем небритый, в щетине, да и как назло, вылитый тюремщик.
В несколько секунд тишины вдруг глупая ночная птица защебетала сонную песню. Это было так странно, ведь только что выстрелы шарахнули. Но маленькая птица была живая и жила себе в гнезде, как будто войны не было.
Орсо махнул солдатам, они нехотя отпустили отца.
– Documenti, – прицыкнул Орсо.
Богдан трясущимися руками развернул из пазухи удостоверение машиниста. А там на уголке паровоз. Все понятно.
– Но милитаре, – совсем успокоился Орсо. – Машиниста, – и похлопал по плечу Богдана, которому был буквально по плечо.
И тогда они подняли плачущую Таисью, и Орсо, гад, туда же, не сам ли пихнул… А тот показал на Граню:
– Е un bel pezzo di ragazza… Intelligente.
Граня поняла, что ее навали интеллигентной. Она потом долго удивлялась, как это Орсо опомнился и не убил ни отца, ни мать. Может, это птица так подействовала? Но на самом-то деле подействовала она, маленькая смуглая девочка, которая нашла слова и заступилась за отца. Неженатый Орсо представил: если он попал в беду, и за него заступилась бы маленькая девочка, его враг пожалел бы его? Несколько раз он приходил после службы и подзывал Граню.
Богдану дали поесть, помыться, отпустили на работу, а Таисья хваталась за сердце, когда ее дочу звали к господину Орсо. Показывая на патефон, он пытался ее научить своему маршу. Она, замирая от отвращения, сжимала рот на словах про Муссолини: "За Бенито Муссолини! Хейя, хейя, алала". А потом, когда он принес ей русские слова от своего переводчика, она даже обрадовалась: там было все про юность и весну! "Юность, Юность – Весна прекрасного. Твоя песня жизни звенит и проходит сквозь все печали". "Giovinezza, Giovinezza, Primavera di bellezza, della vita nell'asprezza il tuo canto squilla e va!"
Чудные итальянские слова завораживали, да и сами фашисты уже не казались такими жуткими. Глаза же непонятного фашиста наполнялись слезами, если она хоть этот припев подхватывала. Граня написала на листочке слова своей песни. Она ее знала по Златкиной пластинке: "Солнце и ветер нам лица сожгут, закалят. Весел, и светел, и радостен будет твой взгляд. Шепот стыдливый заменит горячая речь. Нетерпеливо с тобою мы ждать будем встреч, нежных встреч. Что ж ты опустила глаза? Разве я неправду сказал? Разве устами алыми ласковых встреч не искали мы?
Что ж ты опустила глаза?"
Орсо не понимал чужих слов. Но когда она стала ему напевать мелодию, он схватился за голову – узнал мотив песни Биксио "Перле мид аморе мерью…" Захотел перевести на итальянский какую-нибудь русскую песню, но переводчик долго тянул. Вскоре итальянские части получили приказ идти дальше, и ощетиненная колонна уехала. Начались бомбежки. Русскую песню господин Орсо так и не выучил.
Не сокол, нет
Как только ушла итальянская часть, в поселок стали потихоньку возвращаться сбежавшие в поисках спасения. Зима была страшно тяжелой. Припасы подъели, многое растащили во время оккупации, старое соленое сало и то кончилось в погребном хране. Приходилось искать в поле подмерзлую картошку, из нее лепешки жарить, чуть добавив муки, если была. Цветом лепешки были темно-зеленоватые, зато голод забивали. Смальца тоже не осталось, жарили на комбижире. Жалко, что просто так есть его с хлебом было невозможно.
Стали возвращаться и раненые, в школе снова развернули госпиталь. А вверху, на просторном чердаке, подлатали крышу, поставили парты, и можно уже было учиться. Все классы сидели вместе, в набивку, учителя перекрикивали друг друга. Граня, как и все писала на тетрадях из газеты, а одна была даже белой, и ей завидовали, ее тетради из кусочков старых обоев. Несмотря на головную боль от шума и крика в чердачном классе, она собиралась что было сил. Учеба ей давала надежду, что кошмар кончится и она уедет в летное. А пока учеба, дежурство в прачечной госпиталя…
Снова Гранина жизнь потекла тяжкой и мутной рекой, какой она бывала по весне у водокачки. Стираные серо-бурые бинты шевелились меж школьных яблонь, серый горячий пар с прачечной расползался не только по двору, но и по всему околотку. И он был такой липкий, что, опадая мелкими каплями, делался скользкой пленкой. Граня не удивлялась ничему, мать тоже работала на швейных мастерских, часто не приходя домой ночевать. Отец Богдан и подавно водил поезда сутками, приходил домой раз в неделю мыться и отсыпаться – и снова пропадал. Он говорил, что возит все для фронта, все для победы, но вагоны приходят в пункты назначения все в дырах, а иной раз и полстены вагона сносит бомбежкою. А тут еще резервный оборонительный отряд сделали на станции, и надо было после смены идти на учения – возили в поле за станцией. Какая ж подготовка, когда падаешь с ног долой? Богдан отругивался и старался попасть до смены.
Однажды он привез с собою котелок меда. Намазал Гране на кусочек глиноватого хлеба, а сам-то не стал. Оказалось, взял попутчика с собой на паровоз, что было запрещено, но уж так человек просился. А на каком-то вокзале попутчик слез за кипятком и тут под налет попал. И остался лежать на том перроне рядом с чайником воды, отож, не дождутся его дома… А котелок с медом поехал дальше. Тот мед был густой, коричневатый с горьким привкусом. Наверное, горчичный.
Гранино горло сжалось, она боялась есть мед убитого дядьки, но Богдан велел, раз дочка така доходна. Она вправду вытянулась, стала прозрачной, и венки бились на руках, на шее.
И с той поры стала Граня думать, что война – это рабская работа с утра до ночи. Когда уже не хочешь еды, не хочешь радости, а только тупо хочешь спать. "Что ж ты опустила глаза? Разве я неправду сказал?" – бормотала она слова запавшей в сердце песенки. И представляла, что спела бы в ответ, если бы спел это, например, Лешек.
Идя в очередной раз на колонку, решила заглянуть к тете Гуте – как она там? Она и не пошла б, да увидела на веревке постиранные занавески, юбки. Тетя Гута заметила Граню, покачала головой, и тут же села на чурбак. Похоже, ноги ее не держали. Косынка была повязана низко и концы наперед, узелочком.
– Как вы тут? Какие вести от Златы? – несмело спросила Граня.
– Вот сижу. Вестей нет! А почему? А потому, детка, что Злата работала на "отом" заводе. Вже не работает. Сбежала домой до мамы, арестовали. Сидит она, детка…
Граня замерла, задышав подстреленно. Она почуяла, близко горе, очень близко. Так, что опалило ее. "Вставай, страна огромная". Они молчали – Гута сидя, Граня стоя. Сколько так молчали, непонятно. И потом раздался стук в ворота, у них на улице принято было стучать сперва в ворота – железной щеколдою. Гута медленно, через силу, пошла открывать. Через время она уж плакала, но как-то тихо, давясь, да с закрытым ртом. Выбежала и Граня, едва не споткнувшись об свою флягу на колесах.
У ворот было два солдата, небритых, чумазых. Один, с перевязанной через уши головою – Лешек. Через повязку проступало темное пятно. Ранен. Лешек ранен, бедный. "Что ж ты опустила глаза?"
– Смотри Вася, а вот и невеста моя, – растянувши рот, сказал Лешек.
Граня умом понимала, что это он, а лицо признать не могла.
– Да пройдите в дом! – точно заискивая, просила Гута и тянула солдат за рукава. Она обычно никогда ж на улице не кричала. Но тут слезы катились по лицу и лицо маскою застыло. Рада ли она была, или очень расстроена – не понять.
Граня, которую никто сюда не звал, сгорбилась и пошла домой, гремя флягой на колесах. Нет, это ничего, что он такой страшный. Нет больше той русоволосой красы, нет прохладных его серо-голубых глаз, а только лицо в морщинах и растянутый рот. Он же ясный был, как мог, воевал, страну защищал, красота тут уже ни при чем. Но ей стало жутко. Куда все делось? Кому нужен теперь? Надо любить себе наперекор, вот такого получеловека… Почему-то ей показалось, что это не простая рана, а почти убитый он.
Но нет, он был еще живой. Таисья, прибежавшая домой поесть вареного и помыться, сразу заметила Гранино застывшее лицо.
– Шо ты, зайчик? Хвора?
– Не хворая. Лешек Ковальский пришел, раненый.
– А-а, – протянула понимающе мать, – так ты провидай.
Та кивнула.
Через пару дней она, придя из госпиталя, заплелась туго, тапки брезентовые чисто вымыла, в железную кружечку меда положила, завязав тряпочкой туго. Пошла к Ковальским. Гуты не было. Лешек лежал в Златкиной комнате на кровати.
– Лешек, – позвала она его, – спишь?
Он не сразу отозвался, потом привстал на локте.
– Ат ты, невеста, иди, посиди со мной.
Он был чисто выкупан, в старой заплатанной рубахе, и повязка была другая. Она увидела все это разом, уже недетскими глазами, потом дрожащей рукою мед протянула: "Тебе". Он взял, щекою огладил кружечку, не спрашивая, что там.
– Спасибо, что вернулся, – сказала тихо. – А где твой боевой товарищ?
– Ат ты! Ждала, Граня? Тихо-оня. Товарищ мой поел и пошел дальше, семью искать. Говорят, в Авдеевку эвакуировались, так, может, найдет скоро.
Она промолчала, неловко присаживаясь в ногах его кровати. Он поманил – ближе, сюда.
– Скажи, ты где воевал?
– Там, где родина велела, – и показал пальцем наверх.