– Нет, она даже рада. Даже тоскует, что Лешек не со мной, а болтается. Неделями голодный, да компании всякие, да гроши с дома тянет.
– А если что?
– Если что – так на ящик отправят. Да и там робят люди. Пойдем в парк сходим?
– Нет, мне нельзя, не пустят. Ты иди, Злата.
Граня оставалась маленькой, а Златка как-то сразу взрослою стала, живя не дома. Граня кувалдою на путях махала, а Злата стояла у станка да чертежи училась разбирать. Граня косила глазом в сторону Лешека Ковальского, который по вечерам щеголял в парке в настоящем сером двубортном костюме. Штаны были страшно широки – как две юбки! Мальчишка, а уж шляпу напялил…
Сдерживала биение сердца, когда мимо дома их шла, а Злата уже вовсю крутила любовь со студентами, инженерами с депо. Уже ж четырнадцать Гране, а Златке пятнадцать. Граня только ждала, что ей жизнь сделает поблажку, а Злата давно жила на полную катушку. Перехватывая молчаливые взгляды дочери, добрая Таисья утешала ее:
– Ничого, ничого, зайчик. Всэ будэ…
А когда ж оно будет-то? Граня стояла за керосином, задумчиво крутя косу. Синее штапельное платье в черный горох билось от ветра. Репродуктор в тот день играл одну музыку, это нравилось Гране. Несмотря на летнюю жару, очередь стояла тихо, никто не толкался, не спорил, что нарастет лучше – цыбуля или кукуруза. Пожилые женщины-хозяйки, дети да старые железнодорожники стояли близко, как родичи, и все притихшие. Как вдруг диктор заговорил в репродукторе, а потом и керосинщица отпускать перестала и все побросали бидоны: "Молотов, Молотов". Потом опять марш и стихи, они падали на головы людей, что твои камни. "Наши пушки вновь заговорили! Враг напал. Мы выступили в бой! Вымпела прославленных флотилий, Словно чайки, вьются над водой. Бить врага нам нынче не впервые. Чтоб кровавый след его простыл, Вам, полки и роты фронтовые, Помогает действующий тыл!" Многие побежали с торговой площади, но Граня все-таки налила свой бидон, протянула деньги, но залитая слезами керосинщица махнула рукой и захлопнула окошко, приговаривая:
– Ой, горе, ой, горе…
На Донецк и Ясиноватую уже бомбы падали. До Авдеевки пока не дошло, но бухало рядом совсем. И ровно туча свинцовая накрыла Авдеевку. Таисья с опухшим от слез лицом чего-то шила и складывала в полосатый мешок. Богдан на работе был круглые сутки, иногда только появлялся дома с красными от недосыпу глазами хватить кус глинистого хлеба с салом, вареной картошки. Лицо его было без выражения, но Таисья понимала – уйдет на фронт. И, несмотря на жесткий его характер, дрожала вся от макитры до пят – молодая пошла за него, восемнадцати не было, терпела окриков досыта, а только теперь она будет вовсе сиротою. В школу свозили раненых, делали лазарет, здание было хорошее, кирпичное. При школе записывали добровольцев. Оборонительный отряд сколачивали и при станции, но было поздно, поздно… Друг другу шепотом передавали – отступаем… На конец сентября Красная Армия оставила Одессу, а в середине октября бои велись вблизи Харькова и Донбасса.
Да, все видели, что терпела поражение не просто армия, но и вся страна. А ведь она казалась такой непобедимой совсем недавно. Гитлеровцы считали территорию Восточной Европы, в том числе Украину, жизненно важным пространством для немецкого народа, и захватывали город за городом. Это подавляло.
Ушел на фронт весь южный околоток. Даже сосед Машталаповых, Грицко, который рядился за сало. "Сувертэко, Сувертэко, дывысь як чудно чоловика звать – Грицько…" Даже Ковальские ушли – оба, отец и сын. Тетя Гута, оставшись одна, пошла работать в швейные мастерские. Даже учитель Колечкин, совсем больной, и тот попросился на фронт, его будто отправили в газетчики. Но Богдана в армию тогда не забрали, дали ему бронь. То ли потому что железная дорогая была нужна в первую очередь нашим, то ли он работник кристально честный, то ли почему еще. Мастерские, где горбатилась Таисья, перешли на шитье белья и формы для солдат. Теперь дома никогда не было ни отца, ни матери – приходили и уходили они ночью. Многие тогда ночью работали, окна наглухо закрывали, ни щелки света не проходило…
Когда пришла Граня в бывшую школу, ее отвели в постирочную: там стояли баки с замоченными бинтами и постельным, которое меняли на перевязках. Вонь ужасная. Воду таскать из колонки. Простирав первую грязь, пропускать второй раз. Потом кипятить, полоскать. По лицу пот, по спине. Граня думала, сцепив зубы: "Ничего, ничего. Это тоже для победы надо".
Народу не хватало. Когда по школьному саду развешивалась полуотстиранная партия – кровь плохо отходила, оставляя бурые разводы – можно было отдохнуть в палатах, разнести, что надо, попоить, кому можно… Сил даже на улыбку не оставалось.
Круглые сутки дом был заброшен, окна закрыты. Еда кончалась. Два раза стояли в очередь за солью. На рассвете, когда по траве шла изморозь, Граня с матерью бежали в поле, наскоро и тайком ломали кукурузу на своем же огороде, и взадых шли обратно. Кукуруза была уже изрядно общипанная – с Ясиноватой, Горловки и Донецка тянулись голодные с узлами, чтоб менять дорогие вещи на продукты. Но кому были нужны теперь те шелка и меха. Порося пришлось зарезать и срочно засолить. В погребе откопали еще хран, и сложили туда солонину, закатанную в полотно.
Вспоминалась Златка, которая и поесть, и одеться любила, да только и она теперь оказалась в закрытом военном заводе – от нее раз в месяц приходили Гуте скучные почтовые карточки с печатями, что жива, да все хорошо. Какое хорошо. И плакала Гута взахлеб. Все ж не на войне как Лешек. От него вестей не было.
Похоронку получила Колечкина. И между детьми Колечкиными и всеми другими сразу стала такая пропасть. Что вы там пережили, если у нас – такое…
Госпиталь срочно эвакуировали из школы, а вскоре пришли немцы. Как-то быстро все произошло, все надеялись – нет, не придет та зараза до поселка, но судьба зло зарычала военными машинами и мотоциклами, залепила очи, заткнула рты. Граня в зашитой на плечах и наставленной кацавейке попятилась с флягой воды на колесах и ее таки прибило к забору. Улочка стала пустой, народ вогнул головы в плечи, рассосался по дворам. А она не могла. Она смотрела как заколдованная на военную колонну, ощетиненную автоматами, слушала низкий рев машин в туче пыли и ее подташнивало. Все стало серое, как та пыль! Еще деревья до конца не облетели, горели то красным, то желтым, по-летнему звякали ведра на басейке. Вот так делово и по-будничному они пришли. Колонна ехала к бывшей школе. Молва уж разносила слухи, как ловят евреев и гонят в лагеря. Упорней всего говорили о больших расстрелах по Украйне. Но так, сдавленным шепотом – за такие разговоры тоже сулили расстрел.
Но в первый день выстрелов не было. Только по дворам ходила проверки из местных полицаев, да с ними один-два фашиста. И фашисты странные, такие чернявые и улыбчивые. Итальянцы! Раскидали кругом листовки. Индюков похватали почти всех, но те были облезлые от недокорма и худые. Потом пришел на постой фашист в форме с двумя солдатами и полицаем. Таисью вытолкали из хаты раздетую, без тужурки и показали на сарай – туда!
– Via di qui! Rapidamente! Быстрей!
– Мама! – проскрипела, охрипнув, Граня.
– Rapidamente! Urgente.
– Ничого, доню, ничого…
Ее втолкнули и заперли. Полицай велел выметаться из дома, там теперь живет господин Орсо. Граня стала таскать, что под руку попалось – постель, кастрюли, свалила на лавку во дворе, потом вспомнила про материну одежду. Полицай, поругавшись, все-таки матери дал одеться и помочь. Они хотели положить узлы в сарай, бежать по соседям.
– Mi avete frainteso. Неверно поняли меня, – бросил Орсо, и в сторону Грани. – Ragazza, ragazza…
Им разрешили остаться в летней кухне, мать пыталась растопить заснувшую печку, но печка дымила, тоже задыхалась. Граня складывала хлам из летней в сарай, носила мешки с пустыми початками – и там увидела, что есть недолущенные, вот же радость-то!
Господин Орсо Руперте был не просто фашист, а фашист убежденный. Картину цветную с Муссолини прилепил рядом с окном, в золотом ободке. И музыку красивую за патефоне сразу завел. И Граня чувствовала, что музыка была маршем, и все равно это было так красиво. Похоже на заграничное кино…
"Как это люди едут на войну, их там могут убить, но они везут с собой пластинки! – испуганно думала Граня. – Вот и у Ковальских есть пластинки, и у Колечкиных. Но кому ж придет в голову тащить их на фронт? Не на танцы ж едут…"
Росту был господин Орсо небольшого, широкий в плечах и кряжистый, и волосы сине-черные низким мыском у лба, коричневые маслянистые глаза и противно красные губы. Ходил медленно, тяжело, и форма хрустела, трещала на нем. Как повернул голову в сторону бегавшей туда-сюда Грани, так и присела та. Ужас, сразу прекратила бегать. Такой он был наряженный, как из сна страшного вышел. "Рагацца, рагацца". Пошел бы он… Но надо молчать, это враг, он за одно слово убьет. Не успели опомниться Таисья и Граня от нового жильца, как ночью случилась беда!
Батько Богдан, который был в дальнем рейсе, вернулся с него очень поздно.
Обычно он шел есть в летнюю кухню, потом спать. А тут видно, до того намотался в пути, что сразу прошел в дом, ломанулся в двери… Что крик пошел из дома, то еще ничего, а то, что выстрелы сразу захлопали – было жутче. До того Граня никогда так близко не слышала выстрелов – будто хлопали по забору огромные кнуты.
Выскочили Таисья с Граней во двор, а там уж солдаты тащат под руки Богдана, и тот Орсо в подштанниках, голый по пояс, с пистолетом в руках. Господи ж боже. Убьют отца.
Закричали смертно мать и дочь, кинулись к врагам. А те по-своему:
– Criminale! Criminale di guerra! Военный преступник!
Граня бросилась на шею отцу.
– Папа! У нас немцы…
– Via di qui! Прочь!